Тогда он, порывшись в каком-то деле, перелистал несколько страниц и показал мне три строчки, напечатанные на машинке, якобы из показаний Залина — наркомвнутдела Казахстана: «Я имел в виду завербовать в организацию начальника уголовного розыска Казахстана Дворкина, как энергичного работника». И все. Эти сфабрикованные строчки были новой неудавшейся психической атакой.

— Вот Залин, — продолжает говорить следователь, — также держался героем, вроде тебя, а у нас стал миленьким — все рассказал. Хочешь, приведу его сейчас? И он подтвердит свои показания.

— Пусть приведут, — ответил я.

— Ладно, завтра с тобой будет разговаривать начальник следственной части НКВД СССР ст. майор Володзимирский.

Вечером того же дня меня снова привели к лейтенанту Иванову. Я сидел на стуле у входа в кабинет и думал о предстоящем разговоре с Володзимирским. Ко мне подошел сотрудник с довольно наглой физиономией, в гимнастерке с красными петлицами, но без знаков различия. Неистовым, истошным голосом, переходящим в визг, он крикнул мне в лицо:

— Встать, почему не встаешь?

Я спокойно ответил:

— А я не знаю, кто вы такой.

— Сейчас пойдешь со мной к старшему майору Володзимирскому, он тебя поучит, ему все расскажешь.

Я молчал. Через несколько минут он повел меня по длинному коридору. У двойных обитых дверей остановил меня, открыл их, и я вошел в кабинет Володзимирского.

За большим тяжелым письменным столом сидел упитанный, самодовольный, средних лет человек, с большой шевелюрой темных с проседью волос, зачесанных назад. На столе навалом лежала куча следственных дел. Впереди стола стояли два глубоких кресла, слева большой кожаный диван. На нем сидели трое сотрудников, в руке одного из них была четырехгранная резина, сантиметров 40–50 длиной. На полу большие, пушистые ковры. Передаю почти точный диалог между мною и Володзимир ским.

— Садитесь, — сказал Володзимирский и начал рыться в куче дел, наваленных на столе. Вытащив одно очень объемистое дело, повернувшись ко мне, сказал:

— В этом деле имеется 48 показаний о вашем активном участии в контрреволюционной организации. Вот уже 7 месяцев, как вы арестованы и не даете никаких показаний ни о себе, ни о ваших однодельцах.

Имейте в виду, — подчеркнуто сказал он, — у нас нет не сознавшихся.

Не будете говорить, отправим в Лефортово, а там скажете.

— Я ничего не могу сказать, — ответил я, — т. к. я ни в какой контрреволюционной организации не участвовал. А для того, чтобы со мною не возиться и не возить в Лефортово, давайте я лягу вот на этот диван, и пусть меня засекут этой резиной насмерть.

Так я ответил Володзимирскому, который после разоблачения Берия оказался членом его шайки и был расстрелян по приговору Советского суда уже в звании генерал-лейтенанта.

— Ну, что ж, сегодня ночью вас повезут в Лефортово, — сказал Володзимирский. — А знаете ли вы, что такое Лефортово?

— Знаю, — ответил я.

Меня отвели в камеру. Понятно, что настроение у меня было очень подавленное. Я знал со слов многих товарищей, побывавших в Лефортовской тюрьме, что из себя представлял этот застенок. Лефортово было как бы синонимом самой страшной, разнузданной инквизиции, тюрьмы, где людей доводили до умопомешательства, где они умирали в кабинетах следователей после избиения, кончали жизнь самоубийством, где допросы велись под игру баянов.

Я почти не спал всю ночь. В моей голове никак не укладывалось чудовищное обвинение, выдвинутое против моих товарищей по работе.

Ведь они, как и я, на протяжении долгих лет боролись с настоящими врагами партии, с контрреволюционерами, белогвардейщиной, интервенцией, шпионами, политическим и уголовным бандитизмом, расхитителями социалистической собственности, спекулянтами, уголовщиной. Много раз, в особенности, в первые годы становления Советской власти, рисковали получить пулю бандита из-за угла. И вдруг они сами якобы стали контрреволюционерами. Чушь, никогда язык мой не станет говорить то, чего никогда не было. Пусть убьют, не буду клеветать…

Утром на сердце стало как-то легче. Днем в Лефортово не увезли. Наступил второй вечер. Настроение снова понизилось. Но прошла ночь — меня снова не вызывали. Несколько дней спустя, вечером открылась дверь камеры, вошел дежурный надзиратель и шепотом спросил (такой порядок в тюрьме): «На Д». Это означало начальную букву фамилии вызываемого на допрос. Я так же шепотом произнес свою фамилию.

— Выходи.

Ввели меня в кабинет к двум незнакомым следователям, лейтенантам. Через несколько минут ввели моего помощника Якутика. Он выглядел очень плохо, седым, осунувшимся, худым, с впавшими глазами. Началась очная ставка.

— Якутик, — спрашивает один из следователей, — подтверждаете ли вы свои показания об участии Дворкина в контрреволюционной организации?

— Не подтверждаю, — отвечает Якутик. — Все это ложь, выдумка. Я вынужден был так показать, т. к. меня избивали и в Алма-Ате, и здесь в Москве. Товарища Дворкина я знаю как честного коммуниста, хорошего человека.

— А почему вы показали другое? — раздраженно спросил следователь.

— Если бы меня заставили сказать, что я сын абиссинского императора, то я бы это подтвердил, — ответил Якутик.

Следователь прикрикнул на него и велел немедленно отправить в камеру.

— Ну, вот, видите, — сказал я следователю, — такова цена всех показаний.

На мою реплику ответа не последовало.

После Якутика в комнату ввели Ивана Кузьмича Жулева, совершенно седого, исхудалого старика. А ведь ему было тогда не более 35 лет.

— Жулев, — дважды повторяет следователь, — повторяете ли вы свои показания об участии Дворкина в контрреволюционной организации?

Не глядя н а меня, Жулев молча кивает головой.

— Значит, подтверждаете? — спрашивает следователь.

— Да, — еле слышно отвечает Жулев.

— Подтверждаете ли вы? — обращается ко мне следователь.

— Ложь, выдумка замученного человека, — отвечаю я.

Уводят Жулева, я остаюсь с двумя лейтенантами.

— Вы верите в эту липу? — обращаюсь я к лейтенанту.

Оба молчат.

— Ничего, — говорю я, — я верю в справедливость.

Один из них мне отвечает:

— Вы умный, но наивный человек. Где эта справедливость? Бросьте о ней думать, нет ее.

Последующие допросы носили более мирный характер.

Наступила весна 1939 года. Как-то меня вызвал следователь, уже четвертый по счету, и предъявил мне обвинение по ст.58 п.1-17, т. е. в соучастии в измене Родине. Постановление я не подписал и на нем же написал свое особое мнение. Через несколько дней меня снова вызвали и дали мне мое дело, законченное следствием, для ознакомления. Все мое дело из 24 полулистов. Читая эти явно фальсифицированные материалы, я бросил реплику:

— Дело-то у вас шито белыми нитками.

Сидевшие за столом сотрудники сначала будто не поняли, но, разобравшись, засмеялись. После этого я был отправлен в Бутырскую тюрьму, где просидел до суда, т. е. до 8 мая 1939 года.

В камере нас было человек 25, большинство из них коммунисты и комсомольцы.

Вечером 7 мая меня и еще одного арестованного инженера-железнодорожника из Оренбурга (фамилию не помню) вызвали с вещами. Ввели нас в так называемый «вокзал». Это огромный зал в тюрьме с целым рядом маленьких камер «боксов», расположенных вдоль стен. В этих камерах, рассчитанных на 1–2 человека, можно было только сидеть или стоять. В один из таких «боксов» ввели нас и закрыли на замок. Несколько часов спустя открылась дверь, и человек в форме военюриста вручил нам обвинительные заключения. Мое обвинительное заключение вместилось… на одном полулисте. Под утро нас посадили в «черный ворон» и доставили к подъезду большого мрачного здания. Это была знаменитая Лефортовская тюрьма. Меня ввели в полутемный бокс. На скамье сидел человек в форме летчика, но без петлиц. Я поздоровался и молча сел рядом. Спросив меня, хочу ли я курить, он протянул мне пачку папирос. Этот человек был страшно потрясен всем, что с ним произошло. Его, начальника военного аэродрома в Ленинграде (фамилию не помню), обвинили в участии в военно-фашистской организации, возглавляемой Эйдеманом и другими.