Вырвавшись из его рук, бегу к матушке, но ноги подгибаются, точно влажная трава. Я падаю, но изо всех сил тянусь вперед — к бусинам, к матери.

— Мама! Мама! — зову я, и нет конца этому крику…

* * * 

Как и всегда, из кошмарных воспоминаний о том страшном дне меня вырывает собственный голос. Я слышу свой крик, чувствую, как он дерет мне горло. Я все еще пытаюсь отбиться от цепких рук Джепа Лоуча и оплакиваю матушку, с которой мы последний раз виделись двенадцать лет назад, когда мне было всего шесть.

— Мама! Мама! Мама! — это слово трижды срывается с губ и эхом разносится над объятыми ночной тишью полями Госвуд-Гроува. Зажав рот рукой, я оглядываюсь на домик издольщика в надежде, что его обитатели ничего не слышали. Ни к чему всех будить своими кошмарами. Впереди тяжелый рабочий день. Он ждет нас всех — и меня, и Тати, и других потерявших семью детей, взятых ею на попечение, потому что их, как и меня, разлучили с родителями, пока шла война.

Из всей нашей семьи, похищенной Джепом Лоучем, вернуться к массе удалось только мне — и то по счастливой случайности. Когда на следующих торгах люди узнали, что меня украли, они позвали шерифа, у которого я и оставалась до приезда хозяина.

Война в то время была в самом разгаре, люди отчаянно пытались от нее спрятаться, а мы с трудом находили, чем прокормиться на диких техасских просторах, — когда уж тут заниматься поисками остальных. К тому же я была маленьким ребенком. И я все еще им оставалась, когда солдаты-федералы отыскали наше техасское убежище и сообщили, что война закончилась. Они заставили Госсеттов объявить нас свободными, потому что рабам отныне давалось право самим решать, куда идти и что делать.

Миссис Госсетт предупредила нас, что мы и пяти миль не пройдем — если не погибнем от голода, то нас, как пить дать, прикончат разбойники или поймают охотники за скальпами. Но туда нам и дорога, если мы столь глупы и неблагодарны, что решили уйти от них с массой. Война закончилась, а значит, прятаться в Техасе было уже ни к чему, поэтому лучше вернуться в Луизиану с ней и хозяином, которого теперь полагалось называть не массой, а мистером, чтобы не навлечь на себя гнев кишащих повсюду, точно вши, федералов. А если мы согласимся вернуться в Госвуд-Гроув, то мистер и миссис Госсетт предоставят нам кров, будут кормить и одевать нас.

— У вас, детишки, попросту нет выбора, — сказала она тем из нас, кто остался без родни. — Вы у нас на попечении, и, конечно, мы увезем вас из этого дикого штата обратно в Госвуд-Гроув и позаботимся о вас, пока вы не станете совершеннолетними — или пока родители не явятся за вами.

И хотя я терпеть не могла миссис Госсетт, работу по дому и маленькую мисси Лавинию, для которой я стала чем-то вроде живой игрушки и которая обладала очень неуживчивым нравом, мне грело душу обещание матушки, данное мне два года назад, во дворе у торговца. Она вернется за мной при первой же возможности. Она разыщет нас всех, и мы снова соберем воедино бабушкины бусы.

Поэтому я покорилась судьбе, но надежда бередила мне душу. И эта тревога поднимала меня по ночам, из-за нее я видела страшные сны о Джепе Лоуче, о том, как продавали моих близких, как матушка лежала на земле в загончике работорговца — бездыханная, как мне тогда казалось.

И как мне кажется до сих пор.

Опустив взгляд, я понимаю, что снова ходила во сне. Я стою на старом пне — остатке некогда огромного пеканового дерева. Вокруг меня — свежераспаханные поля. Ростки на них еще совсем маленькие и тонкие, и их почти не видно. Полосы лунного света окаймляют грядки, и кажется, будто перед тобою огромный ткацкий станок и натянутые нити ждут, когда прядильщица возьмется за челнок и он начнет ходить у нее в руках туда-сюда, сплетая нити в ткань, ту, что женщины изготавливали еще в довоенные годы. Но теперь прядильни пустуют, потому что с Севера привозят дешевый фабричный ситец. Совсем не так было в моем детстве: приходилось самим чесать и хлопок, и шерсть, а потом каждый вечер, вернувшись после работы в поле, сучить нити. Вот как жилось матушке в Госвуд-Гроуве. Но выбора не было — иначе пришлось бы иметь дело с самой хозяйкой.

На этом самом пне обычно стоял надсмотрщик и наблюдал, как люди трудятся в поле, засеянном хлопком. В руках он держал плеть из воловьей кожи — эту беспощадную змею, готовую ужалить любого, кто посмеет отлынивать от работы. Стоило только кому-нибудь немного отстать, выгадав себе минутку на отдых, надсмотрщик тут же это замечал. И если масса Госсетт оказывался дома, дело ограничивалось несколькими ударами плети. Но берегитесь, если хозяин уезжал в Новый Орлеан, где жила его вторая семья (о которой все знали, но предпочитали помалкивать). Тогда наказание было жестоким, потому что вся власть переходила в руки к госпоже Госсетт. Та страшно злилась, что ее супруг завел себе в Новом Орлеане «пласажную дамочку» и ребенка-метиса. Богатые плантаторы предпочитали селить своих любовниц с детьми в районах Фобур-Мариньи и Треме. Их избранницами были в основном квартеронки и окторонки[1] — красавицы в эффектных нарядах. Изящно сложенные дамы с оливковой кожей обитали в шикарных домах и имели собственных рабов.

Все это кануло в прошлое, стоило только войне мистера Линкольна завершиться. Надсмотрщик со своей плетью, матушка, полевые рабочие, тяжкий труд от рассвета до заката, кандалы, торги, на которых распродавали мой народ, — все это постепенно стирается из памяти.

Иногда я просыпаюсь с ощущением, что в действительности моих близких никогда не существовало, что я это все выдумала. Но потом я касаюсь трех стеклянных бусин, висящих на веревочке у меня на шее, и одно за другим повторяю заветные имена: «Харди на Биг-Крик, покупатель — Де-Бас из Вудвилля. Хет — у Джетта…» и так до самого конца списка, который замыкают малышка Роуз с Мэри-Эйнджел. И матушка.

Все они — не выдумка. Мы — не выдумка, а одна семья.

Когда я смотрю вдаль, чувствую себя то девчушкой шести лет, какой я была в своих видениях, то восемнадцатилетней девушкой, хотя, сказать по правде, за эти годы мое тело мало изменилось — одна кожа да кости.

«Ханни, ты у меня такая тростиночка, за ручкой метлы не видно! — часто говаривала матушка. А потом с улыбкой гладила меня по лицу и шептала: — Но зато какая красавица! Просто загляденье!» Я и теперь отчетливо слышу эти слова, словно мама остановилась с корзиной в руках где-то рядом, по пути в садик, разбитый за нашей крохотной хижиной, последней в ряду старых домов.

Но стоит мне только ощутить ее присутствие, как она сразу исчезает.

— Почему же ты за мной не вернулась? — мои слова повисают в ночном мраке. — Почему не вернулась за своей кровиночкой? Ты ведь обещала! — я сажусь на край пня и смотрю на деревья, что растут у дороги: их мощные стволы окутывает туман, в котором серебрится лунный свет.

Неожиданно я замечаю какое-то движение. Может, это призрак? «Сколько народу похоронено в госвудских землях — не счесть! — так нам говорила Тати, когда темными ночами мы собирались послушать ее в домике издольщика. — А уж сколько тут мук претерпели люди, сколько крови здесь пролилось! Поэтому призраки — завсегдатаи в этих краях, и так будет до скончания века!»

До меня долетает тихое ржание лошади, и вскоре на дороге появляется всадник. Его лицо скрыто за темным капюшоном, а полы плаща слегка развеваются на ветру.

Может, это матушка? Может, она наконец приехала за мной, и я вот-вот услышу: «Тебе уже почти восемнадцать, Ханни! Что ж ты все сидишь на этом старом пеньке, будь он неладен?» Как же я хочу к ней! Как хочу, чтобы она забрала меня отсюда.

А может, это хозяин возвращается от «другой семьи», в очередной раз вызволив из передряги своего нерадивого сынка? Или это призрак, который задумал утащить меня за собой и утопить в реке?

Я зажмуриваюсь, мотаю головой, чтобы прогнать наваждение, а когда открываю глаза, снова вижу один лишь туман — и ничего больше.