– На галерах! – вскричал Эббо. – В нашей Всемирной Истории есть картинка, на которой изображено несколько галер, стоящих перед Карфагеном. Как мне бы хотелось увидать галеру!

– Синьор скоро бы пресытился этим зрелищем, если бы был засажен на палубу, прикованный к скамейке в продолжении нескольких недель, вынужденный грести двадцать четыре часа без перерыва, а около него сидел бы какой-нибудь вероотступник и бил бы его плетью.

– Проклятые басурманы! Неужели они поступают таким образом с христианами?

– Да, да, конечно. Нас было там человек пятьдесят, и между ними был один Тедеск, добрый и прекрасный человек; у него я научился говорить на вашем языке.

– На нашем языке! У кого? – спросили близнецы.

– Тедеск, соотечественник вашей светлости.

– Немец! – вскричали с негодованием молодые люди. – Так с нашими немцами так поступают эти низкие язычники!

– Да, уверяю вас, сеньоры. Мой товарищ по заключению был знатный человек в своей стороне, его продали враги. Но более всего он сокрушался о своей молодой жене. Жалко было смотреть на этого высокого, сильного человека, сидевшего согнувшись под палубой. Мне очень было жаль оставить его там, когда славная генуэзская республика заплатила за меня выкуп. Научившись немного по-немецки, и не имея возможности нанять какой-нибудь корабль, я пустился на удачу за Альпы. Но, увы! до сих пор судьба не благоприятствует мне. Мои силы пали от истощения, и когда с небольшим багажом я подъехал к реке, что протекает вон там, когда мои люди разбежались, а на меня набросилась ватага крестьян, вооруженных вилами, я подумал, что попал в руки людей, не менее жестоких самих мавров.

– Это было несправедливое нападение, – сказал Эббо, – хотя я и имею право на все, что выкидывается на берег.

Разговаривая таким образом, доехали до Гемсбокского ущелья, оттуда виден был монастырь. Эббо указал на него итальянцу.

– Там, – сказал он, – монахи примут вас, накормят, дадут проводника и вьючную лошадь, чтобы донести излишек вашего багажа. Теперь мы на монастырской земле, – никто не осмелится тронуть ваши тюки. А я сниму их со старого Шиммеля.

– А, сеньор, как жаль, что не могу вас отблагодарить, как следует!.. Но если сеньоры когда-либо приедут в Геную, – продолжал купец, – и захотят удостоить своим посещением Жиано Баттиста деи Баттисти – его дом будет всегда к их услугам.

– Благодарим; прощайте, – сказал Эббо. – Поедем, Фридель, я там запер их всех в замке, чтобы вернее достигнуть цели.

– Может ли освобожденный узник узнать имена своих избавителей, чтобы иметь возможность молиться за них? – спросил купец.

– Я Эбергард, барон Адлерштейнский, а это мой брат, барон Фридмунд. Прощайте, мессир.

– Странно, – сказал про себя купец, смотря на близнецов, заворачивавших за гору, – странно, как все эти варварские имена похожи одно на другое! Эберардо! так звали мы Тедеска!.. однако, надо спешить, пока эти проклятые мужики не пробудятся, тогда уж сеньор не спасет меня от них.

– Ах! – вздыхая сказал Эббо, когда потерял из виду прекрасную лошадь, которой ему было невольно жаль. – К чему быть бароном, когда нельзя иметь порядочной лошади?

– А все-таки ты доволен, что добровольно отдал назад эту прекрасную лошадь, – сказал Фридель.

– Взгляд матери не дал бы мне покоя до тех пор, пока лошадь была бы у меня, а то… Ты говоришь, что я доволен, Фридель?.. Да разве можно быть истинным рыцарем, когда твоей лошади столько лет, сколько сотворению мира?

– Кто рыцарь духом, тот может ходить и пешком. Какой ты слабый, брат Эббо! Как наша мать будет счастлива!

– Ба! Фридель, к чему храбрость, когда ничто не возбуждает ее? Мне недолго уж сидеть здесь взаперти, посреди этих скал Никаких развлечений, нельзя даже напасть врасплох на прохожего! Ни одному из наших предков не выпадала еще на долю такая горькая участь, как мне!

– Но как же это? Я не могу тебя понять. Что такое могло до такой степени перепутать твои мысли?

– Ты, мать, а больше всего – бабушка. Слушай, Фридель, когда в самый разгар наших веселых приготовлений к бою, ты пришел с важным видом объявить мне, что Йовст расставил сети в реке, – ведь было свыше человеческого терпения видеть себя лишенным удовольствия подраться. Разве ты забыл, что я тогда тебе сказал, добрый мой Фридель?

– Давно забыл. Вероятно я пришел весьма некстати.

– Нет, нет, я понял, что ты был прав это была подлая западня, но эти проезжие, казалось, имели воинственный вид, а я как будто струсил их. Битва опьянила меня. Впрочем я никак не мог подумать, что бабушка велит бросить в подземелье этого несчастного. Я знал, что он мой пленник, а не ее. Если бы даже матушка не вступилась, я все же отпустил бы его на свободу, но я объявлю, что повиновался воле матери, и хочу, чтобы все в замке подчинялись ее воле по нашему примеру. Теперь, брат, простишь ли ты мне, что не послушался тебя, когда ты говорил то же самое, что сказала бы мать?

Фридель обнял брата.

– В свою очередь, – сказал он, – простишь ли ты меня за то, что я ушел от тебя несколько рассердясь?

– Да, но только расскажи мне все, что с тобой случилось, вчера ты мне не все рассказал говори, я слушаю.

– Когда я от тебя ушел, – сказал Фридель, – то взобрался на вершину Этанга. На этой высоте есть что-то оживляющее, не правда ли? Когда бабушка начинает сердиться, я люблю удаляться на эту вершину, как будто приближаешься к небу, – так там все тихо, торжественно-спокойно! Хотелось бы мне знать, когда достроится Ульмский собор, будет ли он давать душе такие же крылья, какие дает ей природа, созерцаемая с этих воздушных высот!

– Поэт! О крыльях души что ли хотел ты говорить?

– Нет, брат, то, о чем я хочу тебе говорить, я видел еще не доходя до Этанга, я влез на скалу, где растет ясень-карлик, сел там и стал смотреть на ту сторону ущелья. Воздух кругом был так чист и прозрачен! но над оврагом были облака и над этими облаками я увидал да, я его увидал.

– Тень блаженного Фридмунда, твоего патрона?

– Я видел самого нашего патрона, – отвечал Фридель, – я его видел, то была гигантская фигура, одетая в длинную мантию с капюшоном, он плавал, как сероватая тень над белыми облаками, и боролся с другой тенью, темной, сурового вида, вооруженной палицей. Я был как очарованный этим явлением, мне казалось, что вижу духа, покровителя нашего рода, сражающегося за тебя.

– Чем кончилась битва?

– Облака сгустились и скрыли их из виду, так что я не знал бы кому приписать победу, если бы вдруг над тем самым облаком, где происходила битва, не засияла радуга. То не была обыкновенная радуга, Эббо, но скорей большое сияние нежного цвета с разными оттенками. Тут я понял, что святой восторжествовал и что ты одержал победу.

– Я? почему же не ты, ведь ты носишь его имя?

– Я сказал себе, Эббо, если битва будет слишком ожесточенная то есть, если в течение некоторого времени, бабушка заставит тебя идти по ее дороге, я может быть более принесу тебе пользы, отказавшись от всего, молясь за тебя в пещере пустынника или в каком-нибудь монастыре.

– Ты! Ты! Второй я! Какую еще глупость скажешь ты мне? Нет, Фридель, сражайся рядом со мной, и я буду сражаться подле тебя, молись около меня, и я буду молиться с тобой. Но если ты не пойдешь за мной, мне не нужны твои молитвы. Слушай, Фридель, разве ты желаешь, чтобы я сделался таким же, какими были прежние бароны Адлерштейнские, и даже хуже их? Если желаешь, оставь меня и пойди, надевай монашескую рясу. Ты надеешься может быть спасти мою душу своей собственной святостью? Но, объявляю тебе, Фридель, это не истинный и достойный путь к спасению. Если ты исполнишь это намерение, я могу пойти по такой дороге, что никакие молитвы не возвратят меня с нее и не спасут меня.

– Возьми назад свои слова, безумец! – сказал Фридель, перекрестившись.

– Постой, – сказал Эббо, – я не говорю, что таково мое настоящее намерение, если ты останешься со мной. Я обещаю, напротив, быть добрым и храбрым рыцарем, защитником слабых, борцом за правоверных против иноверцев, хорошим господином для своих вассалов; и, если уж нельзя без того обойтись, подчиниться императору. Разве этого не довольно, Фридель; неужели же ты хочешь, чтобы а сейчас сделался монахом?