— Пойми, Окунь, ты же умный мужик, ты многое понять можешь, пойми ты меня! Клянусь тебе, Окунь, свободой, всей жизнью клянусь: если бы я мог, я бы вообще завязал! Со всей этой проклятущей жизнью завязал! Мне все обрыдло — через горло уже течет! Но выхода нет у меня никакого… Потому что совсем я завязать не могу. Мне ведь почти четыре десятка. Ну подумай, Окунь, что я буду делать? Я пять тысяч книг прочитал, а знать ничего не знаю, ничего не умею, чтобы получить работу, на которой я не повешусь от тоски через два дня.
— А ты напиши письмо министру внутренних дел — вот, мол, я, Алеха Дедушкин, кадровый вор-рецидивист, стаж у меня двадцать два года, надумал я завязать. Только начинать с нуля мне нет охоты — поэтому я завяжу, коли вы зачтете мой уголовный стаж как выслугу лет с соответствующим производством в звание полковника, поскольку я люблю красивую жизнь, а работа меня устраивает только интересная.
— Смеешься, Окунь. А зря! Если бы меня взяли в МУР на приличную должность, я бы им в два счета всех блатных переловил.
— А корпоративные соображения тебя не останавливают? По отношению к твоим нынешним коллегам?
— Плевать я на них хотел! Плевать! Я бы их душил, как крыс! Плевать мне на них!
— Швейк в таких случаях говорил: «Пан, не плюйте здесь!», — Окунь задумчиво смотрел на меня, и в глазах за толстыми линзами очков стыло холодное отвращение ко мне. Но мне ведь и на Окуня наплевать, и не скрываю я этого.
— Да-а, Батон, — задумчиво пробормотал он, — ты, конечно, экземплярчик штучный. Слушай, а вот взяли бы тебя в МУР, ты бы и меня, наверное, посадил?
— Нет, — сказал я. — Ты мне нужен был бы, мне с тобой советоваться часто приходилось бы.
Он засмеялся пронзительным своим смехом, снял очки и долго протирал их носовым платком. Потом он надел очки и сказал мне ласково, очень внушительно:
— Так вот, Алеша, почтенный и прекрасный друг мой, не говоря обо всем остальном, они бы тебя не взяли к себе за одно только это — что ты меня не посадил бы. Они нас поэтому и побеждают, что за правое дело каждый у себя самого глаз вырвет. Ты уже должен был понять, что они, как это ни смешно звучит, люди очень высокой идеи и со своей грошовой зарплатой под пули идут не ради навара.
— Мне тоже навар не нужен! Я в хозяйственные расхитители идти не хочу, потому что мне пускай беднее, пускай опаснее, но тоже интерес в моем деле нужен. Пойми ты, что и мне во всей преснятине будничной нужна острота какая-то, риск, мне тоже нужен полет!
— Врешь, врешь, врешь, врешь! Ничего тебе этого не нужно, все это дешевые блатные истерики, я их за двадцать лет наслушался. Ты не хочешь махинациями обэхаэсными заниматься, потому что там надо работать вдвое усерднее, чем обычному служащему. Приходить раньше, уходить позже, все на учете держать, мерекать все время — где сэкономить, кого подмазать, куда левый товар спихнуть, что сбагрить быстрее, а что придержать. А ты работать совсем не хочешь, ты бы и полковником быстро расхотел работать, потому что там за широкие погоны тоже пыхтеть приходится будь здоров. Как я понимаю, тебе бы больше всего подошло быть полковником на пенсии — приличное содержание, а чего не хватит, ты в свободное время подмайданишь. А-а? Не прав я?
Я махнул рукой:
— Не знаю, может быть, и прав.
— Прав я, Батон, прав. Поверь мне. Но ты ведь не за тем пришел ко мне, чтобы эти теории мы с тобой тут разбирали?
— Не за тем. У меня вот какая петрушка получилась…
Рассказал я ему подробно всю историю с итальянцем, чемоданом и Тихоновым. Окунь взял из моей пачки сигарету, неумело закурил ее, и дым он пускал, смешно надувая свои толстые щеки, пристально рассматривал пухлые синие клубы, плывущие по маленькой кухне, как отравленные пары над свалкой.
— Это ты с ними зря завязался, — сказал он наконец. — Забылся ты, братец, несколько. Вору милицию заводить не следует. Этот Тихонов, видать, тоже гусь хороший, он тебе еще покажет кузькину мать.
— Спасибо на добром слове, утешил хоть, — усмехнулся я.
— А чего тебя утешать? Я таким, как ты, давно рекомендую: будьте мудры, как змии, и кротки, как голуби… Значит, надо считать, что ты в розыске?
— Почему в розыске? Я на подписке, и никто меня искать не собирается.
Окунь быстро зыркнул на меня, и во рту у него хищно блеснула коронка:
— А ты что, собираешься к ним по вызову являться?
— А куда денешься? — сказал я простовато, потому что я ему тоже больше не доверял. Не знаю почему, но перестал я ему верить. Раньше всегда верил, а теперь перестал. И таким уж мудрецом он мне больше не казался. Не могу объяснить, что произошло, но как-то рухнул он у меня в глазах. Наверное, вся штука в том, что мы с ним сейчас впервые поговорили по душам после того, как он из адвокатов вылетел. И хоть, он все время мне объяснял, какой я ничтожный помоечник и что песенка моя спета, я почему-то не смог преодолеть жалости и пренебрежения к нему, потому что он только в одном правду сказал — в тысячу раз он хуже меня, гаже, подлее, грязнее. Никогда раньше он так не раскрывал самого себя и своих мыслей, потому что между нами был громадный барьер моего уважения к его профессии: ведь для фартового человека адвокат — как Господь-заступник. Да и он сам невольно очень сильно свою профессию уважал, потому что была у него профессия совершенно замечательная — он за всех людей ходатайствовал, от несправедливости защищал, милосердия для них просил, и какие бы они ни были плохие, эти люди, но они все-таки люди, а самый поганый человек заслуживает жалости, помощи и защиты, и был он для них больше отца-матери — он был их ПРАВОЗАСТУПНИКОМ. А стал жалким и ничтожным, голодной крысой стал — забился в свою заваленную мебелью нору и таскает сюда куски. Сожрет жадно свою баклажанную икру, оближет пальцы — и баб щупать. Так что верить я ему перестал. Почувствовал я к нему опаску какую-то. Потому и сказал:
— А куда денешься? Не бегать же мне от них. Позовут — явлюсь. Вся надежда, что итальянца не отыщут.
А Окунь, видать, тоже пожалел, что вошел со мной во все эти разговоры. Видать, и он меня опасался. И решил разойтись со мной без злобы, по-хорошему. Самую короткую минуточку он думал, потом сказал:
— У тебя главная надежда не на итальянца, а на то, чтобы из игры Тихонова вывести.
— Почему? — я сделал вид, что не понял.
— Потому что кража чемодана в конечном счете пустяк. Чемодан у тебя со шмотками изъяли, и, если появится итальянец, отдадут ему чемодан, извинятся за тебя — и арриведерчи, Рома. Вызовут — нет тебя на месте. До конца года будешь в розыске, а потом усохнет это дело постепенно. Но это все в случае, если не будет Тихонова, который поклялся отучить тебя воровать. А если дело будет у него, он это тебе так не спустит.
— А как же мне его освободить от моего дела? Я же не начальник МУРа.
Окунь развел руками и покачал головой:
— Существует такое понятие — человеческая кооперация. Она возможна, когда люди оценивают свои взаимоотношения одинаково.
— А какое это имеет отношение ко мне и Тихонову? — перебил я его разглагольствования: хлебом его не корми — дай ему поговорить красиво.
— Самое прямое. У вас с ним тоже установилась стойкая кооперация в отношениях, и вы оба считаете одни и те же вещи само собой разумеющимися.
— Например?
— Ну вот он тебя гоняет, как борзая зайца, а ты, естественно, бегаешь. Тебе это, конечно, не нравится, но ты не считаешь это неправильным, потому что он — сыщик, а ты — вор.
— А что же делать?
— Взять жалобную книгу.
— Не понял.
— Ох беда с вами! Чего тут непонятного? Надо пойти к директору магазина, попросить жалобную книгу и написать там, что продавец Тихонов очень плохой работник, грубиян, оскорбляет покупателей, недовешивает колбасы. Поэтому его надо отстранить от прилавка, а иначе ты на них найдешь управу в вышестоящих торговых организациях. Продавца Тихонова накажут, потому что покупатель всегда прав. А чтобы ты не базарил и не жаловался по инстанциям, тебе взвесят без очереди кило копченых колбасок и принесут в кабинет директора.