Нужен образец подписи. В доме он наверняка есть. Вообще, в любом доме есть все необходимое для вора, чтобы обнесчастить хозяев, потому что обычные люди всегда не готовы к встрече с вором, из-за того, что самые поганые и подозрительные людишки не могут представит себе, как вор захочет обойтись с ними. И для того чтобы защититься, держат Тихонова. А я и его на кривой объеду.

Во втором ящике стола, запертом на хилый врезной замочек — его пришлось ковырнуть стамеской, — лежал паспорт Николая Ивановича Репнина и супруги его Анны Федоровны, в бархатной коробочке — очень старый, с отбитой кое-где эмалью орден Красного Знамени, приколотый к красному шелковому банту, и вороненый браунинг с гравировкой на ручке: «Красному командиру Ивану Репнину от революционного командования».

…Не понять, не вспомнить, не объяснить — почему я, подержав мгновение в руке пистолет, уже собравшись бросить его обратно в ящик, задержался еще на миг, снова перечитал надпись и опустил его в карман пиджака.

Здесь же, на письменном столе, стоял телефон. Обычный черненький горбатый аппарат. Ну спрашивается: зачем, за каким чертом Николаю Ивановичу понадобилось менять его на новый? Но он захотел, и теперь я звоню по его телефону:

— Сберкасса? Здравствуйте! Это ваш вкладчик Репнин. Мой счет номер двадцать четыре тысячи шестьсот восемьдесят пять. У меня срочный вклад на две тысячи. Я вас прошу приготовить мне деньги, я после обеда заеду. Нет, не только проценты, я все снимаю. Кстати, голубушка, если вас не затруднит, произведите мне расчет заранее — мне в автомагазин обязательно до четырех надо поспеть. Ну конечно, очень уж охота до праздников машину получить… Спасибо вам, родненькая…

В паспорте, в самом низу странички, есть пункт четвертый: «подпись владельца». И Репнин здесь здорово постарался, он, наверное, язык высовывал от усердия, когда выводил свою замечательную роспись — четкую, ясную, без всех этих дурацких завитушек-финтифлюшек. Тут же лежали расчетные книжки по квартплате. Видимо, Николай Иванович с Анной Федоровной дружно поживали да добра наживали — на квартиру они ходили платить по очереди, и там, где платил Николай Иванович, стояла его простодушная и ясная роспись, Точно такая же, как в паспорте, — с круглой шапкой буквы Р, похожей на рослый гриб, и высокими перекладинами буквы Н, отчего его фамилия, написанная шариком, была похожа на «Реппип».

Я взял паспорт и расчетную книжку и вышел из квартиры, тихо притворив за собой дверь со взломанным замком. Я ходил по улицам, пахло горьким тополиным медом, дождем, апрелем. Но воздуха свободы не было. А только ужасная тоска, как голодная крыса, грызла сердце, и снова, снова остро бился, в каждой жилке пульсировал, туманил голову ужасный, непереносимый страх. Потом я зашел на почту, сел за столик в углу и целый час подряд учился писать «Репнин».

За десять минут до открытия сберкассы я был уже у дверей и к окошку подошел первым, тут же заполнил квиточек на красной, расходной стороне, а паспорт Репнина вместе со сберкнижкой держал на всякий случай в руке, и когда расписывался — «Репнин», — старался не вспоминать прочерк отдельных букв, потому что тогда обязательно завалился бы, этого ни в коем случае нельзя было делать: есть вещи, которые надо делать быстро, почти механически, в одной надежде на инстинкт, поскольку, стоит на миг задуматься — тут тебе сразу и придет конец.

Контролер, молодая некрасивая девчонка, встала к ящику за моей карточкой. На ней были хорошие лакированные сапоги и английский вязаный костюм. И пока она отыскивала карточку, а потом что-то писала в ней, я смотрел на ее блеклую серую кожу и прыщики на лбу и вяло думал о том, что ей, страшилке, приходится и на службу носить свой дорогой и, наверное, единственный выходной костюм, который она купила за много месяцев экономии и одалживания, и жалеть ей его не приходится, потому что она не может ждать своей судьбы — какого-нибудь потного шоферюгу или затруханного студента — только в праздники, когда все остальные люди надевают свои наряды; ей ведь приходится — с такой-то рожей и тощими ногами — ждать свою судьбу всегда, и за этим стеклянным окошком тоже, и для этого она носит свой единственный красивый костюм на работу.

— Вам мой паспорт не нужен? — спросил я, протягивая серую мятую книжечку. Она взглянула на паспорт мельком — фамилия, имя, отчество, роспись внизу страницы, и пальцы мои в этот момент не дрожали, потому что весь я будто окаменел. Кивнула и подала мне жестяную бирку с номером:

— В кассу!

А кассирша доедала бутерброд. Она смахнула крошки ее стола в газету, скомкали ее и бросила в урну. Подвинула ближе к себе карточку и уже надорванную пополам сберкнижку — я ведь закрывал счет Репнина, я ведь сегодня должен поспеть в магазин за автомобилем.

— Распишитесь еще раз! — сказала она. — Подпись нечеткая…

Она-то как раз была красивая женщина. Лет тридцать назад. Конечно, не молодая уже, но она вроде этого и не скрывала обычными косметическими ухищрениями, от которых женщины еще страшнее становятся, и потому старухой ее нельзя было назвать.

…Не знаю уж, откуда это у меня, только старух я с детства побаиваюсь и не люблю. Стариков сколько угодно есть красивых, видных, посмотреть приятно, а старухи меня пугают, потому что очень уж несправедливо с ними обходится времечко, как трактором по их лицам ездит, мнет гладкую кожу в жеваную сеть морщин, и мышцы, когда-то упругие, виснут пустыми, дряблыми мешками, глаза тускнеют, западают, гаснут, а времечко все бушует, изгаляется, хулиганит, словно мстит им за что-то, корчит, крючит их, мнет, давит, пока не натешится вдоволь: глядите, мол, люди добрые, какое страшилище я сотворило из красавицы, она ведь так нравилась вам когда-то, вы так ее хотели!..

Так вот, эта кассирша уцелела как-то, хотя и для нее времечко не бесследно прошло. Она-то своей судьбы за этим окошечком дождалась, пришел ее ненаглядный принц, дал ей прикурить от хорошей жизни. Вот доела она свой бутерброд, не с колбасой и не с сыром, не с икрой, а лежал на сером хлебушке ломтик мяса из борща — я видел это точно, к нему прилипли кусочки капусты и свеклы. И это было для меня символом ужасной, отвратительной бедности, в которой все они хотели держать меня тоже, кабы я сам не распорядился по-другому и не лежала бы передо мной чужая, уже надорванная серая сберкнижка, стоившая ровно две тысячи рублей плюс проценты за пять лет. И в деньги эти были вложены бутерброды с остатками борщевого мяса, неиспользованные отпуска, сверхурочные, отказ от такси и жаркая давка в переполненных автобусах в часы «пик», одни туфли в год, сигареты «Прима», а не «Столичные» — в три раза дешевле, и масса всякого другого, что мне было ненавистно, и кассирша спрашивала теперь, почему на ордере нечеткая подпись, а я засмеялся и сказал:

— У меня прямо беда — до пятидесяти лет подпись неустоявшаяся. Я специально для всех бухгалтерских расчетов с собой паспорт ношу. Давайте еще раз подпишусь, аккуратнее…

Показал паспорт, еще раз расписался, она открыла стол и стала считать деньги:

— Получите! Две тысячи триста одиннадцать рублей…

На Арбате я остановил такси и велел шоферу ехать в Медведково — мне было безразлично, куда ехать, только бы подальше и подольше побыть одному. Из Медведкова поехал через весь город в Зюзино, потом вернулся в центр. За все заплатил девять рублей и, глядя вслед уезжающему такси, бормотал бессмысленно и злобно: «Придется подождать с телефоном и дачей, дорогой Николай Иванович…»

В карманах приятно тяжелели пачки денег и вороненый браунинг. И вдруг совершенно неожиданно я подумал о том, что Николаю Ивановичу будет жаль только браунинга — ведь деньги ему вернут. Все денежки, до копейки, вместе с процентами. А вычтут эти деньги у материально ответственных лиц, допустивших грубую халатность в обращении с денежными ценностями, — у страшненькой контролерши в английском вязаном костюме и седой кассирши, приносящей на работу бутерброды с остатками мяса в крошках свеклы и капусты.