– Вы говорите: помилование объявят на плацу… А – нет?
– Тогда чего вы вообще со мною разговор-то ведете? Нет нужды беседовать с мерзавцем…
– Николай Николаевич, напрасно вы так… Я ж не котлету иду есть, а стрелять премьера России… Вывели меня на плац, и – что?
– Когда Петрашевскому саван надели, на помост поставили, веревку на шею накинули, примчался фельд… Почитайте, советую, Федора Михайловича надобно часто перечитывать, там на все случаи жизни есть ответы…
Кулябко выпил еще, шоколадкой закусывать не стал, закурил:
– А то – плюньте, Дмитрии Григорьевич, считайте, что этого разговора не было. Дело-то действительно отчаянное, невероятной храбрости требует… В конце концов над вами не каплет, в крайнем случае, когда уж вовсе станет невыносимо, уедете в Ниццу, проживете, отец не оставит в полной бедности, как-никак родной человек…
– Николай Николаевич, вы не так поняли меня…
– Так, так, именно так я вас понял и ни в чем вас не виню… Я все, что мог, – сделал… Особо серьезных подозрений против вас у революционеров нет, коли от Орешка отмазались; что-то пытается против вас вякать Надя Обухова, требует вашей казни; помните, шла по интернационалистам? Я уж послал шифрограмму в Енисейск, там с ней быстро управятся… Нет, я все посмотрел, опасности со стороны эсеров и анархистов, отданных вами мне, – месяцев пять-шесть ждать не приходится… Если, конечно, у Коттена, в петербургской охранке, упаси бог, не наследили…
«У меня только один выход, – подумал Богров, снова ощущая вокруг себя какую-то тяжелую липкость. – Он прав, надо все рубить махом, с одного разу… И версия готова, которая все мои старые дела спишет: я постепенно, на свой страх и риск, без санкции влезал в охранку – во имя коронного дела, во имя казни сатрапа… Теперь же Николай Яковлевич дал санкцию, Виктор Чернов одобрил идею… Все те, кого я отдал, перестанут быть страшны мне… Действительно, единственный выход… Притом имя мое запишут на скрижали; всемирная известность, куда там Каляеву, Засулич и Сазонову… »
– Когда начнем готовить дело в деталях? – спросил Богров.
Кулябко вздохнул:
– Теперь вы на меня сомнения нагнали, страх взял… Может, и вправду – ну его к черту, а?! Доскрипим, даст бог…
– Скрипит телега, человек петь должен, – ответил Богров, подумав при этом, что фразу следует записать, пусть потомство знает, красивая фраза, как в романе…
– Хорошо сказали, – заметил Кулябко, будто услыхав затаенные мысли Богрова, – как словно в драматическом произведении, типа Ибсена или Островского…
Богров не сдержал усмешки:
– Совершенно разные авторы.
«Пойдет на дело, – убедился лишний раз Кулябко; про Ибсена и Островского сказал намеренно, прекрасно знал театр, но как человека проверить, не подставляясь ему? Никак не проверишь; стоит дурака сыграть – собеседник вмиг откроется, это ведь такой стереотип родился: раз полицейский, – значит, дуборыл и неуч, мятущуюся дущу интеллигента не поймет! Не понимай мы вашу душу, Дмитрий Григорьевич, не удержали бы империю в девятьсот пятом, дали б растащить, под обломками б задохнулись, раздавленные… А ты брезгуй и сожалей, сожалей и брезгуй, я перенесу, я все перенесу, милейший, оттого, что учен выдержке и математике, фигуру черчу в уме, без циркуля, а все равно на прочность выверена, и в этой фигуре за основание взято твое честолюбие, лапа».
– Ну, тут я – пас, – вздохнул Кулябко, – тут вы меня на лопатки. Теперь вопрос по делу, Дмитрий Григорьевич… Муравьев, он же Бизюков, боевик из Коломны, убивший полицейского, не пересекался с вами?
– Коломна? Это под Москвою?
– Именно.
– Вряд ли. Каков из себя?
– Нервное, интеллигентное лицо, хотя сам рабочий (снова проверил, дрогнет ли Богров, выявит свое внутреннее несогласие с такого рода противопоставлением, неприемлемым для революционера, или же пропустит мимо слуха как человек всепозволенного тайного братства; пропустил). Брюнет, острая, французского типа бородка, красивые зубы, родинка на переносье, длинные, ниспадающие волосы, а-ля Леонид Андреев, глаза очень черные, цыганистые, выше среднего роста, худой, обликом похож на провинциального актера.
– Такого я не знаю, Николай Николаевич.
– К вам домой он не наведывался?
– Наверняка нет.
– А в ваше отсутствие? У него, говорят, есть ваш адрес. Не от Николая ли Яковлевича?
– Мне это легко выяснить.
– Сделайте милость… А пока напишите-ка мне рапорт, надо подстраховать себя, этого самого Муравьева-Бизюкова, московская охрана ведет, полковник Заварзин, я вам про него говорил – акула, челюсти – автоматы, схарчит любого, кто на пути, и костей не выплюнет…
Богров знал, что Заварзина остро не любят как в столице, так и на местах, но сделать ничего не могут, имеет руку.
– Что надо написать, Николай Николаевич? – спросил Богров.
– Что-то связанное с угрозою террора… На ваше мотрение… Муравьев в бегах, скрывается под фамилией Бизюков, истинное свое имя никому не открывает… Заварзин про Бизюкова ничего не знает… Заварзин подозревает его, а мы на стол не подозрение, но факты…
– Скрывается – в связи с террором против полицейского чина?
– Темное дело. И уголовщину можно вертеть, и политику… Пофантазируйте, я ж, говоря честно, у вас порою учусь изобретательности мысли, Дмитрий Григорьевич…
Богров отошел к столу, открыл папку с листами плотной бумаги, вывел каллиграфически: «Полковнику Кулябко сотрудника „Аленский“ Рапорт Вчера на Крещатике я встретился с боевиком-эсером Бизюковым, известным в кругах московской организации социалистов-революционеров под фамилией Муравьев. Он рассказал мне, что живет здесь на нелегальном положении, ищет связи для „интересного дела“, просил дать надежную квартиру под складирование оружия. Я спросил его, отчего он обращается с такого рода чрезвычайным делом столь неконспиративно, на что Муравьев ответил, будто имеет обо мне сведения из Парижа от людей, связанных с цекистами, высоко обо мне отзывающихся. Договорились, что он выйдет ко мне на связь, зайдя поздно вечером домой через черный ход, сказав дворнику Рыбину условное слово: „К молодому барину с правоведческого факультета на коллоквиум“.
Кулябко пробежал текст, изумленно покачал головою:
– Аппетитно, лихо, браво! Добавьте только следующее: «Муравьев сообщил мне, что, вероятно, дело будет приурочено к концу августа – началу сентября. О „существе дела“ он в настоящий момент беседовать отказался, своей явки также не назвал, сказав только, что его друг, бывший метранпаж, а ныне чертежник Владислав Кирич обеспечивает его всем». Годится?
– «Существо дела» – слишком уж наш термин, Николай Николаевич, уши торчат, я найду что-либо поинтереснее, согласны?
«Мавры должны исчезнуть»
– Но ни о чем не спрашивай до поры, – повторил Кирич, пропуская Муравьева во двор богровского дома. – До поры, Бизюк, до поры. Я всегда про тебя помню, твой голод словно свой ощущаю, твоей жаждою мне горло рвет сушью…
– Не пой, – отрезал Муравьев. – Сказал – и будет. Я тебя в нашем дружестве тоже ни разу не подводил.
… Дворник богровского дома, выслушав слова про «коллоквиум с правоведческого факультета» (молодой барин велел таких пускать), ответил, что Дмитрия Григорьевича нет и скоро не будет, гостит у родителя в поместье.
Кирич изменился в лице:
– Когда отбыл?
– Да уж как с неделю.
– Но он назначил на сегодня, милейший, на девять часов вечера, мы б не пришли без приглашения, не правда ли, Бизюков?
– Бесспорно.
– Слышь, – не унимался Кирич, – быть может, ты неправду говоришь?
– Мне за неправду денег бы не платили… Сказал – нету его, значит, так и есть!
… По дороге на новую квартиру Муравьева, снятую на деньги Кирича в то время, когда он, по указанию Кулябко, встречи со своим подопечным прекратил, «благодетель» ярился и мотал головою:
– Вот тебе и симпатик справедливого дела, вот тебе и «товарищ»! Когда понадобилась помощь – он в кусты, в родителево имение!