— Обо мне не беспокойся, — говорю я, чтоб несколько охладить его. — Как-нибудь сам справлюсь.

Младенов снова испытующе смотрит на меня, но как раз в этот момент я пробираюсь между двумя машинами, и мне некогда разговаривать и глядеть по сторонам. Чтоб избежать столкновения, «ситроен» немного отодвигается влево, что позволяет мне обогнать «бьюика», покрыв его позором и тучей синего бензинового дыма.

— Эмиль, ты не должен на меня сердиться, а если сердишься, то несправедливо. Учти, я реагировал предельно остро, но эти вещи зависят не только от меня.

Круто повернув, я выкатываю на Рю де Прованс. Теперь другая забота — где найти местечко для моего «ягуара» среди длинного ряда стоящих впритык машин. Пока мы медленно ползем вдоль цепочки застывших у тротуара машин, одна из них выбирается из ряда и уезжает. «Ягуару» тут слишком тесно, однако после нескольких манипуляций мне все же удается пристать к тротуару.

— Готово, — объявляю я старику, продолжая сидеть на месте.

— Я, конечно, мог бы путем всяких проволочек и ухищрений отодвинуть твой уход, но от этого ты ничего не выиграешь, а для меня один урон. Если ты перейдешь на другую работу, моя позиция в Центре укрепится.

— Прежде ты, кажется, утверждал обратное.

— Прежде условия были одни, а теперь другие. Поэтому вина не моя.

— Понимаю, моя вина, — примирительно киваю я. — Потому-то я и не стану больше докучать тебе. Должен, однако, тебя предупредить, что с моим уходом твоя позиция не укрепится. Им сейчас невтерпеж избавиться от меня, чтоб потом и с тобой разделаться. Разве что предоставят тебе роль обыкновенного статиста.

— Никогда Младенов не был статистом! — с достоинством возражает старик.

— Не спорю. А вот они не прочь видеть тебя в этой роли. Ну ладно. Это меня не касается. Раз, по-твоему, так будет лучше, завтра же исчезну.

— Э, погоди! Никто не говорит о завтрашнем дне. Заканчивай свою работу, выйдет номер из печати, а тогда можешь уходить. С них достаточно, если они от меня узнают о твоем согласии уйти добровольно.

— Скажи им, что я согласен.

— И пойми, что если я этого добиваюсь от тебя, то не ради своего личного спокойствия, а ради того великого, во имя чего мы работаем.

— Ты имеешь в виду американцев?

— Эмиль, я запрещаю подобные шутки. Ты знаешь, что я имею в виду.

— А, верно: национальные идеалы. Только те двое продают национальные идеалы куда выгоднее, чем ты.

— Что ты болтаешь!

— Видишь ли, в чем дело, бай Марин! — Я доверительно склоняюсь к старику, собравшемуся вылезать из машины, и заглядываю ему в глаза. — Я говорил об их желании превратить тебя в статиста, но, сказать по правде, ты в этом Центре довольствуешься положением статиста с самого начала…

— Я глава Центра, — возмущенно прерывает меня Младенов. — Во всяком случае, в такой же мере, как Димов.

— Ошибаешься. Кто из вас глава и кто статист, можно определить лишь по одному признаку — кому сколько платят. Ты не получаешь и одной десятой того, что получает Димов.

— А ты откуда знаешь, кто сколько получает? — резко спрашивает Младенов.

— Сходи в банк, убедишься, — говорю я, с усмешкой глядя на старика.

Тот смотрит на меня и отвечает такой же усмешкой:

— Тебе и невдомек, что я это уже сделал?

Останавливаюсь перед первым попавшимся кафе на улице Лафайет, потому что только тут нашлось место для стоянки. Ем безвкусный, жилистый бифштекс с остывшим и мягким картофелем, способным на долгое время вызвать отвращение ко всякой еде. В виде гарнира к этому отвратительному обеду в голове у меня копошатся всякие неприятные мысли, с некоторых пор не покидающие меня ни на минуту.

Поначалу, только еще берясь за поставленные Леконтом задачи, я и в самом деле видел себя неким господином Никто, неуловимым и неуязвимым, тайно и ловко следящим за действиями других. А сейчас я двигаюсь с чувством человека, попавшего под вражеский прожектор, пойманного и плененного снопом холодного ослепительного света, такого ослепительного и въедливого, что он проникает в самые сокровенные твои мысли.

Каждое мое движение фиксируется заранее, каждый ход парируется в зародыше, каждый удар оборачивается против меня самого. Друг, на которого я рассчитывал, первым от меня отказался. Ожидаемый радушный прием вообще не состоялся. Вместо того чтоб окружить меня доверием, мне сразу же подстраивают ловушку. Моя служба у Леконта заончилась, едва успев начаться. Да и наиновейший мой план идет насмарку, прежде чем я взялся его исполнять.

Устало пересчитав девяносто две ступени, я возвращаюсь в свою «студию». Приняв холодный душ, закутываюсь в купальный халат и ложусь в постель. Мне бы расслабиться, забыться, уснуть. Но это мне не удается, потому что приходится кое о чем поразмыслить, а ум мой не привык засыпать, когда есть над чем работать. Поэтому я намечаю ходы, прикидывая в голове, что может последовать в ответ, и меня все время не оставляет неприятное чувство, что даже и сейчас не перестают следить за мной, за моими мыслями.

С полной уверенностью я, конечно, не могу утверждать, что и за моими мыслями установлена слежка. Существуют ли такого рода аппараты, я не знаю. Но что меня подслушивают в моей собственной квартире, в этом я больше чем уверен. В двух шагах от кровати, за тонким плинтусом, на паркете толщиной с волосок тянется проволочка, замеченная мною еще при вселении. Уроки на вилле в Фонтенбло пригодились. Именно памятуя те уроки, я не стал срывать проводок, а лишь отметил его наличие. Значит, каждый мой разговор будет подслушан. Пускай. Я буду крайне удивлен, если они что-нибудь услышат, потому что если я и говорю порой, то только сам с собой.

Все это немного неприятно, по крайней мере до тех пор, пока не свыкнешься с мыслью, что иначе и быть не может. У каждой живой твари свои условия жизни. Карпу не дано разгуливать по саду — ему всю жизнь приходится мокнуть в болоте. А вот мне не разрешается жить, как живут все прочие люди, только и всего. В то время как другие, шагая по улице, разглядывают витрины или женские ноги, мне приходится смотреть за тем, кто идет впереди меня, кто позади, и соображать, случайно идет или не случайно. Многие люди сперва говорят, а потом уже обдумывают сказанное, мне приходится заранее взвешивать каждое свое слово. Любой и каждый может вообразить себе, что у него есть личная жизнь, мне же доверена горькая истина, что у меня нет личной жизни.

Самое смешное, что, хотя меня ни на минуту не оставляют одного, я все время испытываю разъедающее чувство одиночества. Вероятно, нечто подобное ощущает циркач на трапеции в тот момент, когда он готовится совершить смертельный прыжок на головы двух тысяч человек.

Увлеченный такими размышлениями, я, вероятно, уснул, потому что внезапный резкий звонок заставил меня вздрогнуть, и я едва не запустил в будильник подушкой. Однако будильник тут не виноват. Звон идет от входной двери. Встав и завернувшись в еще влажный халат, я иду посмотреть, кто там пришел.

— Мсье Бобев?

За дверью стоит рыжеватый человек с веснушчатым лицом. Говорит он с неприятным акцентом.

— Что вам угодно?

— Можно войти?

— Зависит…

— Я от полковника Дугласа.

Неохотно посторонившись, впускаю незнакомца. Он проходит ко мне в «студию» уверенной походкой, как в собственный дом, снимает свой черный плащ и, небрежно бросив его на стул, садится, не дожидаясь приглашения.

— Вы нас обманули, мсье Бобев.

— Лично с вами я не знаком, — бормочу я в ответ, беря с камина коробку «житан».

— Вы обманули полковника Дугласа.

— Если следовать порядку, то полковник Дуглас первым обманул меня, — уточняю я, ища глазами спички.

Рыжеватый достает из кармана зажигалку и четким движением зажигает ее у меня под носом. Я закуриваю, не предлагая сигареты гостю. Пусть не воображает, что мы можем тут болтать до вечера.

— Я говорил полковнику Дугласу о своем желании уехать в Париж. Он мне ответил, что я и на это могу рассчитывать. Но вместо того чтоб сдержать обещание, меня заперли на вилле и стали готовить к возврату на родину. Извините, но, как у всякого живого существа, у меня есть инстинкт самосохранения.