— Викарий находит, что для девушки это неприлично. Что за глупая вещь — приличия! Раньше мне позволяли делать все, что я хочу, а теперь ничего нельзя!
— Но ведь ваш отец любит вас!
— Да, но все-таки…
Она вздохнула, и вздох ее означал: «Для моего счастья этого мало».
Наступило молчание. И только скрипел песок под их ногами, а вдали шумела вода. Сена выше Ножана делится на два рукава. Рукав, который приводит в движение мельницы, в этом месте рвется из берегов — так силен здесь напор воды, а ниже сливается с естественным руслом; и если миновать мосты, то направо, на противоположном берегу, над откосом, где зеленеет дерн, будет виден белый дом; налево, на лугах, — ряды тополей, а прямо — горизонт, ограниченный изгибом реки. В ту минуту она была гладкая, как зеркало; большие жуки скользили по недвижной воде; вдоль берегов неровной каймой тянулись заросли камыша и тростника, к самой воде подступали распускавшиеся лютики, свешивались гроздья каких-то желтых цветов, перемежаясь высокими стеблями с пучками лиловых соцветий, кое-где виднелись пряди зелени. Заводь была усеяна белыми кувшинками, и ряд старых ив, под которыми ставились капканы, с этой стороны заменял изгородь.
Внутри сада находился окруженный каменной оградой с черепичным коньком огород, где бурыми квадратами выделялись участки недавно взрыхленной земли. Над узкой грядкой с дынями блестели, вытянувшись в ряд, стеклянные колпаки; гряды с артишоками, фасолью, шпинатом, морковью и помидорами чередовались вплоть до участка, отведенного под спаржу, которая казалась рощицей из перьев.
Во времена Директории все это место представляло собою то, что тогда называлось «капризом». С тех пор деревья непомерно разрослись. В крытых аллеях они заплетались ломоносом, дорожки затянулись мхом, везде буйно расплодился ежевичник. В траве крошились обломки гипсовых статуй. Ноги цеплялись за обрывки проволоки. От здания павильона остались только две нижние комнаты с ободранными синими обоями. Вдоль фасада тянулась крытая дорожка на итальянский лад, где на столбиках из кирпича держалась деревянная решетка, обвитая виноградом.
Они пошли по дорожке; лучи пробивались сквозь неровные просветы в зелени, и Фредерик, идя рядом с Луизой и разговаривая с ней, наблюдал на ее лице игру тени от листьев.
Волосы у нее были рыжие, а в шиньон воткнута булавка со стеклянной шишечкой изумрудного цвета, и хотя Луиза все еще носила траур, на ногах у нее были (до такой наивности доходила она в своем безвкусии) соломенные туфли, отделанные розовым атласом, — пошлая диковинка, купленная, очевидно, где-нибудь на ярмарке.
Он это заметил и обратился к ней с ироническим комплиментом.
— Не смейтесь надо мной! — ответила она.
И, окинув его взглядом с головы до ног, от серой фетровой шляпы до шелковых носков, сказала:
— Какой вы франт!
Потом она попросила указать ей книги для чтения. Он назвал целый ряд, и она промолвила:
— Ах, вы очень ученый!
Еще совсем ребенком она полюбила его той детской любовью, которая дышит религиозной чистотой и вместе с тем исполнена непреодолимой страсти. Он был для нее товарищем, братом, учителем, развлекал ее ум, заставлял биться сердце и невольно погружал ее в тайное и непрестанное опьянение. Потом он уехал, бросив ее как раз в трагическую минуту перелома, в день смерти ее матери, и эти два горя слились в одно. За годы разлуки он еще вырос в ее воспоминании; вернулся он, окруженный каким-то ореолом, и она простодушно отдавалась счастью видеть его снова.
Фредерик первой раз в жизни чувствовал себя любимым, и от этого сладостного ощущения, которое казалось просто новым удовольствием, в нем как будто что-то росло, и он протянул руки, откинул голову.
По небу в это время двигалась большая туча.
— Она ползет к Парижу, — сказала Луиза. — Вам бы хотелось последовать за ней, правда?
— Мне? Почему?
— Как знать!
И, уколов его острым, подозрительным взглядом, проговорила:
— Может быть, у вас там есть (она искала слова)… привязанность.
— Ах, нет у меня привязанностей!
— Наверно?
— Ну да, разумеется, мадемуазель Луиза!
Не прошло и года, а в девушке совершилась необычайная перемена, удивившая Фредерика. Минуту помолчав, он прибавил:
— Нам надо было бы говорить друг другу «ты», как прежде. Хотите?
— Нет.
— Почему же?
— Так!
Он настаивал. Она ответила, опустив голову:
— Я не смею.
Они теперь стояли в самом конце сада, около запруды. Фредерик, шалости ради, стал бросать камешки в воду. Она велела ему сесть. Он повиновался; спустя немного он промолвил, глядя на реку, образовавшую здесь водопад:
— Прямо Ниагара!
И заговорил о дальних странах, длинных путешествиях. Мысль о путешествиях пленяла и ее. Ничто ее не испугало бы — ни бури, ни львы.
Сидя рядом, они набирали пригоршни песку и, пропуская его сквозь пальцы, продолжали беседовать; а теплый ветер дул с полей и порывами приносил им благоухание лаванды, смешанное с запахом дегтя, который шел от баржи, стоявшей по ту сторону плотины. Солнце освещало водопад; на зеленоватые камни, по которым, как по стенке, стекала вода, была словно накинута прозрачная серебряная ткань, развертывавшаяся без конца. Внизу мерными брызгами рассыпалась длинная полоса пены. А там возникали водовороты, вода бурлила, струи сталкивались и, наконец, сливались в один прозрачный и гладкий, как пелена, поток.
Луиза прошептала, что завидует рыбам.
— Нырять, спускаться в самую глубину — это должно быть так приятно, такое приволье! И чувствовать, как тебя со всех сторон что-то ласкает.
Она вздрагивала и со сладострастной томностью поводила плечами.
Но раздался голос:
— Где ты?
— Вас няня зовет, — сказал Фредерик.
— Пускай ее.
Луиза не двигалась с места.
— Она рассердится, — продолжал он.
— Мне все равно! И вообще…
Мадемуазель Рокк пренебрежительным жестом дала понять, что няня у нее в подчинении.
Все-таки она встала, потом начала жаловаться на головную боль. А когда они подошли к большому сараю, где сложены были вязанки прутьев, она сказала:
— Не запрятаться ли нам туда да поозорничать?
Он притворился, будто не понимает, и, придравшись к местному говору, проступавшему в ее произношении, даже принялся дразнить ее. Уголки ее рта понемногу начали вздрагивать, она уже кусала себе губы и, закапризничав, отстала от него.
Фредерик вернулся к ней, поклялся, что не хотел ее обидеть и что он очень любит ее.
— Правда? — вскрикнула она и взглянула на него с такой улыбкой, что засветилось все ее лицо, слегка усеянное веснушками.
Он покорился этой смелости чувства, этой юной свежести и продолжал:
— Зачем бы мне лгать тебе?.. Ты сомневаешься, а? — и обнял ее за талию левой рукой.
Из ее груди вырвался крик, нежный, как воркованье; голова откинулась назад, она теряла сознание; он ее поддержал. И внушения совести тут были бы даже излишни; перед этой девушкой, предлагавшей ему себя, им овладел страх. Он помог ей пройти несколько шагов, совсем медленно. Нежные слова иссякли, и, стараясь говорить с ней только о вещах безразличных, он коснулся ножанского общества.
Вдруг она оттолкнула его и с горечью воскликнула:
— У тебя не хватит смелости увезти меня!
Он застыл на месте, страшно изумленный. Она зарыдала, спрятав голову у него на груди.
— Разве я могу жить без тебя?
Он старался ее успокоить. Она положила ему руки на плечи; чтобы лучше видеть его, впилась в него своими зелеными глазами, влажными и почти хищными.
— Хочешь быть моим мужем?
— Но… — сказал Фредерик, пытаясь придумать ответ. — Конечно… я только этого и желаю.
И тут из-за куста сирени появилась фуражка г-на Рокка.
Он пригласил своего «молодого друга» совершить с ним поездку по его имениям, и два дня возил его по окрестностям. Вернувшись, Фредерик застал дома три письма.
Первое было от г-на Дамбрёза, который звал его на обед в прошлый вторник. Откуда такая любезность? Ему, значит, простили его выходку?