Но главное для темы этой книги заключается, все же, в отношении белых именно к русскому народу, даже, точнее, к русскому простонародью. В 1990 г. тиражом 400 000 экземпляров в издательстве «Советский писатель» была издана книга И.А.Бунина «Окаянные дни». Потом были и другие массовые ее издания, но и этот тираж «накрыл» активную часть интеллигенции. Редко кто из политиков всех цветов в последние годы перестройки и после нее не помянул эту книгу как выражение мудрости и высокого чувства русского писателя-патриота. Чуть ли не истина о революции и первом годе Советской власти, урок всем патриотам. Эта книга дышит дикой ненавистью к «русскому простонародью». Ее обязательно надо прочесть тем, кто заинтересован в нашей теме.

«Окаянные дни» — ценное свидетельство, оно бы очень помогло понять то время, если бы было воспринято хладнокровно. Достаточно было сказать, что по одному и тому же вопросу противоположные позиции занимали равно близкие нам и дорогие Бунин и Блок (или Бунин и Есенин) — это видно из дневников самого Бунина. Бунин изображает «окаянные дни» с такой позиции, которую просто немыслимо разделять русскому патриоту. Ведь в Бунине говорит прежде всего сословная злоба и социальный расизм. И ненависть, которую не скрывают — святая ненависть. К кому же? К народу. Он оказался не добрым и всепрощающим богоносцем, а восставшим хамом. Читаем у Бунина:

«В Одессе народ очень ждал большевиков — „наши идут“… Какая у всех [у „всех“ из круга Бунина — К-М ] свирепая жажда их погибели. Нет той самой страшной библейской казни, которой мы не желали бы им. Если б в город ворвался хоть сам дьявол и буквально по горло ходил в их крови, половина Одессы рыдала бы от восторга».

Смотрите, как Бунин воспринимает, чисто физически, тех, против кого в сознании и подсознании его сословия уже готовилась гражданская война. Это сословие рыдало бы от восторга, если бы дьявол по горло ходил в крови этих людей. Бунин описывает рядовую рабочую демонстрацию в Москве 25 февраля 1918 года, когда до реальной войны было еще далеко:

«Знамена, плакаты, музыка — и, кто в лес, кто по дрова, в сотни глоток:

— Вставай, подымайся, рабочай народ!

Голоса утробные, первобытные. Лица у женщин чувашские, мордовские, у мужчин, все как на подбор, преступные, иные прямо сахалинские.

Римляне ставили на лица своих каторжников клейма: «Cave furem». На эти лица ничего не надо ставить, — и без всякого клейма все видно…

И Азия, Азия — солдаты, мальчишки, торг пряниками, халвой, папиросами. Восточный крик, говор — и какие мерзкие даже и по цвету лица, желтые и мышиные волосы! У солдат и рабочих, то и дело грохочущих на грузовиках, морды торжествующие».

И дальше, уже из Одессы:

«А сколько лиц бледных, скуластых, с разительно ассиметричными чертами среди этих красноармейцев и вообще среди русского простонародья, — сколько их, этих атавистических особей, круто замешанных на монгольском атавизме! Весь, Мурома, Чудь белоглазая…».

Здесь — представление всего «русского простонародья» как биологически иного подвида, как не ближнего. Это — извечно необходимое внушение и самовнушение, снимающее инстинктивный запрет на убийство ближнего, представителя одного с тобой биологического вида. Это и есть самая настоящая русофобия.

Кстати, эта ненависть элиты к русскому простонародью не утихла даже после Отечественной войны, когда наш народ представлял собой «нацию инвалидов и вдов». Как они ждали, чтобы начавшаяся холодная война переросла в горячую! Вот что пишет, в эмиграции, любимая нашими демократами писательница Н.Берберова 27 февраля 1947 г. Керенскому: «Для меня сейчас „русский народ“ это масса, которая через 10 лет будет иметь столько-то солдат, а через 20 — столько-то для борьбы с Европой и Америкой… Что такое „его достояние“? Цепь безумств, жестокостей и мерзостей». И позже, 6 ноября: «Одно утешение: что будущая война будет первая за много десятилетий необходимая и нужная».

Стоит отметить, что у либералов-западников революция порождала смутную иллюзию, что она запустит процесс «модернизации» России по типу протестантской Реформации — с разделением сословно-организованного общества на два класса, почти две расы. И эти иллюзии теплились долго, потому что либеральная интеллигенция не верила в долговечность власти большевиков. М.М.Пришвин записал в дневнике 2 июня 1918 г.:

«Как белеет просеянная через сито мука, так белеет просеянная через сито коммунизма буржуазия: как черные отруби, отсеются бедняки, и, в конце концов, из революции выйдет настоящая белая буржуазная демократия».

Крест на этих иллюзиях поставила как раз Гражданская война — отсеялись «белые». Отмечу еще один кажущийся странным, но на деле вполне объяснимый источник отрицания «красных» в среде либеральной интеллигенции — именно тот факт, что никакие они не чистые и сознательные революционеры, подобные мифическим якобинцам, а обычное русское быдло с рабской душой, легко принимающее любую власть. Хам, преследующий свою примитивную выгоду в годы смуты. 25 октября 1919 г., после рейда белых на Орел, М.М.Пришвин пишет:

«Полицейский писаришка Ершов, ныне управляющий делами отдела народного образования, с двойным глазом в глазу — ведь он уйдет и засядет опять в полицейский участок; а этот матрос вчерашний, с телефонным мандатом, алкающий спирта — ведь он будет, наверно, урядником; интеллигент Писарев, продавший первенство за чечевичную похлебку, — ведь он будет инспектором округа».

Думаю, было еще в отношениях между крестьянами и либералами одно смутное и невысказанное противостояние, которое касалось собственности и права. Старый барин-самодур мог в случае конфликта наорать на мужика, выпороть его, но он не мучил его бездушной пыткой отчуждения, созданного правом частной собственности. Либералы, переходящие от самодурства к европейскому правовому сознанию — другое дело. У М.М.Пришвина в дневнике (10 августа 1917 г.) проскользнул такой мелкий эпизод, который мне кажется значительным. Тут есть какая-то глубокая заноза в подсознании, которая в условиях открытой войны превращается в уголек ненависти. Дело было в том, что на пастбище Пришвина зашла чужая лошадь. Он пишет:

«Я поймал одного славного мальчика и спросил его, кто ему велел пасти у меня лошадь:

— Папка!

Привожу мальчика на ток, спрашиваю отца.

— Боже сохрани! — говорит.

— Тогда позвольте мне мальчика наказать?

— Вали!

Я взял мальчика за ухо, и он ревет, а родители виновника смотрят, молчат, только мать мальчику смущенно шепчет:

— Ничего, ничего!»

И еще одно прискорбное свойство сословной элиты, которое не позволило возникнуть общественному диалогу, отразил Бунин — неспособность признать масштаб революции как разлома всего народа. В «Окаянных днях» обнаруживается удивительное отличие И.Бунина от его оппонентов из «простонародья». Те, вступая в разговоры с хозяевами прошлой жизни, предъявляют им обвинение не как личностям, а как выразителям общественного явления, причем явления цивилизационного масштаба. А у образованного Бунина мы видим подмену общей категории сугубо личными особенностями. Вот, вспоминает Бунин: «Встретил на Поварской мальчишку солдата, оборванного, тощего, паскудного и вдребезги пьяного. Ткнул мне мордой в грудь и, отшатнувшись назад, плюнул на меня и сказал: „Деспот, сукин сын!“. Пьяный солдат, не знающий лично Бунина, сказал ему, по сути: „Вы, деспоты“ или „Ты, один из деспотов“. А Бунин, вовсе не отказываясь от своей принадлежности к „ним, деспотам“, начал перебирать в памяти свои личные благодеяния. Мол, да, я — один из них, но я лично лучше них.

Оскорбившись, Бунин далее вспоминает, как он в 1915 г. по-отечески отнесся к горничной, а в 1916 г. дал вместо положенных 70 копеек целый рубль бабе, которая привезла ему телеграмму. И после этого его называют деспотом! И какая ненависть к тем, кто требовал земли и воли. Когда в 1906 г. расстреливали матросов в Кронштадте и они копали себе могилы, комендант генерал Адлерберг издевался: «Копайте, ребята, копайте! Вы хотели земли, так вот вам земля, а волю найдете на небесах». После расстрела могилы сравняли с землей, и по ним парадным маршем прошли войска и прогнали арестованных. Этого не вспомнил Бунин, а вспомнил рубль, щедро выданный им бабе Махотке. И записал этот рубль в книгу откровений! Он бы лучше вспомнил, что писал в 1891 г. побывавший в голодающих и лишенных топлива деревнях Лев Толстой: