— Доча... доча... Пётр Никитич привёз от Далмата Олеговича землянику... полное ведро...

— Папуля, сколько раз тебе говорить: он Никандрыч, а не Никитич! И вообще — он Петроний!

— Доча, ты помнишь Людочку Трубкину, вместе в школу возил вас на подводе?

— Конечно, папуленька, помню.

— Так Пётр Никитич — её дядя. К нам на хутор приезжал и вас, детвору, на лодке катал.

— Да ну тебя, папулька! Людкин дядя был главбухом стройтреста в городе.

— Был, а то я не знаю. А тут у него враз порушенье жизни — раздор с женой и эта, как её, лёгочная астма, болячка — век её не знать. Он жене квартиру оставил и из города к нам, места у нас воздушные... Далмат Олегович его так устроили — зарплата идёт, а работает у него при доме. Далмат Олегович неженатые, для обихода нужен человек, а Пётр Никитич и при жене своей и стирал, и стряпал: всё умеет. Знаем, как не знать.

— Ну, папулька, ты прямо какой-то каталог ходячий! Про кого вы тут не знаете?

— И про Юрия Порфирьевича знаем — он твою мать лечит. Грек он, с Кавказа, был выселен в Сибирь. И на всю-то Сибирь — светило! А попивать... запьёшь, когда жена и двое сынов из лагеря не вышли. Далмат Олегович в Сибири работали и его с собой взяли... Далмат Олегович — добродушные. Ты с ними, доча, поаккуратнее...

— Он такой аккуратный, папулька, что при нём как-то неудобно быть неаккуратной!

Персей с верным Петронием, со старомодно вежливым доктором — с двумя неприкаянными стариками. Замкнутый круг: работа, дача. Коза, рыбалка, розовое масло, лаванда... и за всей этой вещной фанаберией — омерзение перед пошлостью и тоска. Тоска по истинному.

Как она его понимает!.. А если так... Ещё не поздно (ведь будет не фатера, а дом!) завести детей. И при этом сохранить себя как художницу... с ним ей не знать мелочёвки быта. И ещё... (поэзия, помоги же попрать застенчивость!) ...погруженья в усладу будут неустанны, как броски чаек в волны...

* * *

Она и Касопов во времянке, наспех оборудованной под мастерскую. На обшитых фанерой стенах — её принесённые из кладовки акварели, пастель, графика.

Сегодня она, наконец, решилась... Он приехал со своей стройки к условленному седьмому часу вечера. Горчичная рубашка, бежевые брюки. С его появлением во времянке чуть запахло духами.

— Ну-ка, ну-ка, что это за лицо на пунцовом фоне? Удалось отменно! Очень удачно выбран фон — подчёркивает плотскую алчность характера... — он оторвался от портрета. Искоса окидывает взглядом её, сидящую на краю лавки: белоснежные шорты, блузка бутылочного цвета с открытыми плечами, на указательном пальце левой руки — нефритовый перстень, тёмная зелень камня мягко поблескивает... художница в своей мастерской.

— Какой великолепно хищный профиль! — он опять весь в любовании акварелью.

На ней — прикрытый линзой очков глаз старого хищника, вислый нос как бы принюхивается. Изогнутый уголок рта, большого, жадного. Задумчиво прижатая к подбородку рука, унизанные перстнями длинные цепкие пальцы. Покатый лоб, островатый подбородок, помятость. Лицо шестидесятилетнего дегустатора жизни.

— Позвольте, но я же знаю... назовите фамилию!

— Какая-то далёкая. Он сказал — бурятская.

— Странно! Род занятий?

“Задор, как у мальчишки! — подумала она. — Восхищён непритворно”. Рассказала: к ней в городскую мастерскую сперва позвонили, а потом пришедший сообщил: один учёный, о чьём месте работы не говорят, хотел бы заказать ей свой портрет...

Учёный прибыл на чёрной “волге”.

— Конечно, он вас обхаживал?

— А почему нет? — ей стало совсем весело. — Он уверял, что в разгар зимы увезёт меня на Камчатку, к горячим источникам.

Из пурги, с сорокаградусного мороза, они ступят в маленький рай, их плоть будет пить жар нагретых природой первобытных скал, они станут бултыхаться в бурлящей целительной влаге нерукотворного бассейна...

— И что же помешало?

(Ведь ревнует! и ещё как!)

— Ему не понравился портрет.

— Этот портрет?

— Угу. Не взял. Но по почте пришёл перевод на пятьсот пятьдесят рублей.

— Пятьсот пятьдесят? Хо-хо-хо! Оригинально! А теперь вот что я вам скажу, легковерная чаровница. Я узнал вашего учёного бурята. Это — Чепрасов!

— Чепрасов? Я что-то слышала...

Ещё бы ей, ростовчанке, и не слышать! Чепрасов — директор супермаркета, связанный с теневой экономикой, с блатным миром всего региона. Громкое дело братьев Толстопятовых — столько лет банки грабили. Они ж работали по его указке! Но на него тень тени не упала. Кто бы посмел? Когда он считает нужным — звонит первому секретарю обкома, и тот принимает к сведению его рекомендации...

“Какое счастье, — подумала она, — что портрет не понравился”. Камчатка её интересовала.

— Но здесь, — Касопов взирал на акварель, уперев в бока кулаки, — выдающийся человек, простите за выражение, облажался. Его насторожило, что вы его дали так сильно... Испугаться того, что тебя поставили рядом с Цезарем Борджиа... — Далмат картинно потряс кулаками. — Вы выразили глубину артистической натуры, вперившей взгляд в какой-то редкий предмет. Этот человек в данный момент определяет, насколько предмет ценен. Как названа работа? Никак, разумеется... Она должна называться “Оценщик”.

На верхней губе Касопова — капельки пота; дрожат руки; ей показалось, он хочет вытереть пот, но он ласкающе провёл пальцами по портрету.

— Тигр потерял чутьё. Не уловил духа наплывающей эры... Раньше был энтузиазм сильных и неумных. Теперь будет энтузиазм и сильных, и умных. Оценщики предстанут как они есть и будут гордиться, что они — оценщики!

Она следит неотрывно. Взбудораженный романтик! Мужественный, непосредственный, влекущий! Идеально сложённый атлет... вот только голова непропорционально мала... “Какая я злая! — взъярилась на себя. — Что он мне сделал?”

А он целовал её руку, нашёл губы; и она — в чувстве вины — торопливо помогает ему стянуть с неё блузку, шорты, срывает с него рубашку.

— К чёрту лавку! — выдохнул напирающе, неукротимо. — Встань так... упрись в пол.

Не опомнившись, подчинилась. “Бык, — мелькнуло в сознании, — мой бык!” Остро взмыкнула — он могуче вошёл. Её выпертые крупные сильные ягодицы тут же вернули толчок...

Потом она полулежала на лавке. “Охамела... в такой позе!”

Он понял её:

— Ты прекрасна! — нежно целует в уголок рта, в веко, в сосок. — Прекрасна-прекрасна-прекрасна! Ну, перестань скромничать. Смотри же — теперь вот так! — и повалился голой спиной на шершавый глинобитный пол, увлекая её. — Степнячка моя! Будь всадницей...

— О-ооо!

Она запрокинула голову, гибко прогибая спину... заходил маятник...

* * *

Они сидели на лавке, он обнимал её.

— У тебя есть вино?

— Там, в кувшине...

Он взял с полки кувшин; по очереди пили из него терпкое домашнее вино.

— Мы нашли друг друга. Сливаясь, мы образуем новую неповторимую индивидуальность. Я ликую в этом и от этого. — Он повторяет: — Да, именно это слово — “ликую”! И именно — “ в этом”! И — “от этого”! Мы, одно целое, будем подниматься и подниматься в насла... в познании...

Он поит её вином из горлышка кувшина, пьёт сам.

— Было ли подобное? В романе одного классика есть пара: в разгар наслаждений оба принимались цинично смеяться над моралью. И тем достигали особой прелести, возвышая себя... Но это — вне искусства.

А у них, шепчет он, будет несравнимо иначе. Ведь они образуютхудожественную индивидуальность... Поцелуи... он умело ласкает её... Сделаем так. Я буду сзади — мы будем вместе. Я буду медленно любить, ты — рисовать. Да-да-да-а!.. Ты окончишь рисунок перед нашим... электромгновением...

— Сумасшедший!

— Неужели, — почти кричит он, — ты не видишь, что именно это сказала бы каждая — каждая! — бабёнка?!

От него исходит вяжущая наэлектризованность. Он взял лист ватмана, приколол кнопками к лавке. Помогает улечься на лавку ничком, на левый локоть она обопрётся, в правую руку — грифель. Легонько целует её спину, пристраивается — трепетно-осторожно нашёл то, что нужно... плавные движения.