2
…О проливные снегири…
О детства медленная память,
снегирь, как маленький огонь,
как «взять на зуб», как пробный камень.
Пройдите у чужих окон
и вспомните. Не постепенно —
захлеблой памятью сплошной —
те выщербленные ступени,
тот привкус резкий и блатной.
Там густо в воздухе повисли,
прямой не видя на пути,
начало хода, контур мысли,
поступков медленный пунктир.
Но это сжато до предела
в малюсенький цветастый мир,
но там начало пролетело.
Пройди неслышно… Не шуми…
3
Его возила утром мама
на трех трамваях в детский сад,
далеко, за заводом АМО,
куда Макар гонял телят.
Где в арестантские халаты
часов на восемь водворят,
где даже самый дух халатен,
о «тетях» и не говоря,
но где плывут в стеклянных кубах
в воде общественной, ничьей,
к хвосту сходящие на убыль
отрезки солнечных лучей;
где верстаком нас приучали,
что труд есть труд и жизнь — труд,
где тунеядцев бьют вначале,
а после в порошок сотрут;
где на стене, как сполох странный
тех неумеренных годов,
на трех языках иностранных
изображалось: «Будь готов!»
О, мы языков не учили,
зато известны были нам
от Индонезии до Чили
вождей компартий имена.
4
В те годы в праздники возили
нас по Москве грузовики,
где рядом с узником Бразилии
художники изобразили
Керзона (нам тогда грозили,
как нынче, разные враги).
На перечищенных, охрипших
врезались в строгие века
империализм, Антанта, рикши,
мальчишки в старых пиджаках.
Мальчишки в довоенных валенках,
оглохшие от грома труб,
восторженные, злые, маленькие,
простуженные на ветру. Когда-нибудь
в пятидесятых художники от мук сопреют,
пока они изобразят их,
погибших возле речки Шпрее.
А вы поставьте зло и косо
вперед стремящиеся упрямо
чуть рахитичные колеса
грузовика системы АМО,
и мальчики моей поруки
сквозь расстояние и изморозь
протянут худенькие руки
тотемом
коммунизма.
5
А грузовик не шел. Володя
в окно глядел. Губу кусал.
На улице под две мелодии
мальчишка маленький плясал.
А грузовик не шел, не ехал.
Не ехал и не шел. Тоска.
На улице нам на потеху
мальчишка ходит на носках.
И тетя Надя, их педолог,
сказала: «Надо полагать,
что выход есть и он недолог,
и надо горю помогать.
Мы наших кукол, между прочим,
посадим там, посадим тут.
Они — буржуи, мы — рабочие,
а революции грядут.
Возьмите все, ребята, палки,
буржуи платят нам гроши;
организованно, без свалки
буржуазию сокрушим!»
Сначала кукол били чинно
и тех не били, кто упал,
но пафос бойни беспричинной
уже под сердце подступал.
И били в бога, и в апостола,
и в христофор-колумба мать,
и невзначай лупили по столу,
чтоб просто что-нибудь сломать.
Володя тоже бил. Он кукле
с размаху выбил правый глаз,
но вдруг ему под сердце стукнула
кривая ржавая игла.
И показалось, что у куклы
из глаз, как студень, мозг ползет,
и кровью набухают букли,
и мертвечиною несет,
и рушит черепа и блюдца,
и лупит в темя топором
не маленькая революция,
а преуменьшенный погром.
И стало стыдно так, что с глаз бы,
совсем не слышать и не быть,
как будто ты такой, и грязный,
и надо долго мылом мыть.
Он бросил палку, и заплакал,
и отошел в сторонку, сел,
и не мешал совсем, однако
сказала тетя Надя всем:
что он неважный октябренок
и просто лживый эгоист,
что он испорченный ребенок
и буржуазный гуманист.
(…Ах, тетя Надя, тетя Надя,
по прозвищу «рабочий класс»,
я нынче раза по три на день
встречаю в сутолоке вас…)
6
Домой пошли по 1-й Брестской,
по зарастающей быльем.
В чужих дворах с протяжным треском
сушилось чистое белье.
И солнце падало на кровли
грибным дождем, дождем косым,
стекало в лужу у «Торговли
Перепетусенко и сын».
Володя промолчал дорогу,
старался не глядеть в глаза,
но возле самого порога,
сбиваясь, маме рассказал
про то, как избивали кукол,
про «буржуазный гуманист»…
На лесенке играл «Разлуку»
слегка в подпитье гармонист.
Он так играл, корявый малый,
в такие уходил баса,
что аж под сердцем подымалась
необъяснимая слеза.
7
А мама бросила покупки,
сказала, что «теряет нить»,
сказала, что «кошмар» и — к трубке,
скорее Любочке звонить.
(Подруга детства, из удачниц,
из дачниц. Все ей нипочем,
образчик со времен задачников,
за некрасивым, но врачом.)
А мама, горячась и сетуя,
кричала Любочке: «Позор,
нельзя ж проклятою газетою
закрыть ребенку кругозор.
Ведь у ребенка „табуль раса“
(Да ну из Фребелевских, ну ж),
а им на эту „табуль“ — классы
буржуев, угнетенных. Чушь.
Володя! Но Володя тонкий,
особенный. Не то страшит.
Ты б поглядела на ребенка —
он от брезгливости дрожит.
Все мой апостол что-то ищет.
Ну, хватит — сад переменю.
Ах, Надя, — толстая бабища,
безвкуснейшая парвеню».