– Как самочувствие, земляк?

– Ничего…

– Что с ногой?

– Не знаю.

Он выдавливает из себя слова. Видно, в крови промедол. Спрашивать бесполезно. Раненый засыпает. Сзади мне в ухо сопит Уклейн. Потом обращается к раненым:

– Ребят, есть хотите?

Молчание. Все тяжелые. Все в забытьи. Уклейн продолжает говорить, словно в космос.

– А то нам тащат жратву. Я принесу, а вы тут разберетесь что к чему.

– Игорь, пойдем. Они, видишь… И есть-то сами не могут. Пойдем…

В палату заходит мой доктор. Молодой подвижный, бритый наголо, очень похожий на Глухаря – артиста Аверина.

– Все, все ребята. Давайте в свою палату!

И уже медсестре.

– Две трети плазмы и кровь. Третья положительная. И начинаешь капать. Начинаешь с плазмы, потом кровь, а потом снова плазму.

Игорь Васильич любит общаться. Я натыкаюсь на его мощную спину уже в коридоре. Он опять с кем-то беседует.

– Откуда, земляк?

– С Нижнего Тагила.

– А с полка какого?

– Из четыреста двадцать девятого. Старший стрелок.

– Контракт подписывал?

Раненый мотает головой. Все понятно. Молодежь. Вот так. «Срочников на войну не посылать! Противозаконно!» Говорили-говорили, а в итоге – кто будет Родину защищать? Звукооператор мой протискивается дальше. Я ковыляю за ним. Уклейн солдат. И он говорит с солдатами на понятном для них солдатском языке, моментально схватывая желанные темы. Дом, семья, родина малая…

– А ты откуда?

– Из Нальчика.

– Кабардос?[31]

Раненый улыбается.

– Молодец! Кабардосы – это наши парни. Из Прохладного? Из сто тридцать пятого?

– Нет, из семидесятого.

– О, Чечня, Шали. Его тоже сорвали?

– Ну да.

Когда Уклейн служил в Чечне, потерял из своего взвода восьмерых солдат. В основном на подрывах. Фугасы… Помню, я был у него в гостях. Вышагивая по своей казарме в Ханкале, Уклейн вдруг остановился возле двухъярусной койки. Внизу, в казарменном сумраке сидели трое солдат. При виде своего взводного они не вскочили, не вытянулись. Просто опустили головы и заулыбались. Один был с перевязанной кистью. Я думал, что Уклейн, как это принято, закричит, выстроит их, прочитает лекцию о том, что на заправленных койках сидеть запрещено. А он вдруг заговорил с ними, как с детьми.

– Ну что, ребятки, явились?

– Так точно, Игорь Васильевич…

Я удивился. Они отвечали совсем не как положено, не по уставу. Но Уклейн внимания не обращал.

– Как там, в госпитале? Отдохнули?

Бойцы, улыбаясь, молчали, опустив подбородки на грудь.

– Валентина Виссарионовна там, на месте?

– Ну да. Привет вам передавала.

– О! Давыдов! А тебе что, палец, никак, отпилили?

Мальчишка с перевязанной кистью смущенно кивнул. Он стеснялся. Ну да, мол, вот так получилось. Нет у меня теперь пальца. Уклейн замер. Пододвинулся к койке, провел своей огромной ладонью по солдатской стриженной голове.

– Эх, Давыдов… Как же ты…

Я видел, что взводный никак не может придумать, как успокоить, что сказать. Я услышал совсем не то, что мог в подобной ситуации слышать.

– Давыдов, как же ты в носу-то теперь ковыряться будешь? А, браток?

Резко развернулся и быстро пошел прочь. Еле поспевая за Уклейном, я расслышал:

– Сволочи. И так руку здесь изуродовали. Срочник же! Палец указательный осколок отсек. Комиссовать положено, а они его опять в Чечню затолкали… Чем он курок-то будет дергать, мизинцем, что ли?!

И вот так же, с отцовскими нотками в голосе, он болтает теперь с солдатами здесь, во Владикавказском госпитале.

Совсем легко раненые покуривают на крылечке травматологии.

– Откуда?

– Серпухов, Подмосковье.

– А полк?

– Сто тридцать пятый. Командир орудия.

Ничего себе! Даже артиллеристам досталось!

– Как тебе здесь?

– Пара дней осталось. Контузия. Говорят, до четверга.

Выздоравливающих – в часть, остальных, требующих долгого лечения, развозят по другим госпиталям – в Краснодар, в Моздок. Совсем тяжелых в Питер, в медакадемию, в Москву – в Бурденко, Красногорск и так далее. Заходя обратно, сталкиваемся с санитаром.

– А где Уклейн?

– Я Уклейн!

– Вот. Надо мочу сдать. Я поставлю в туалете.

Персонал в Уклейне души не чает. К нему постоянно приходят какие-то старушки-медсестры из других отделений. Врачи заглядывают. Болтают с ним накоротке. Он лежал здесь после ранения, полученного в Чечне, в 2001 году. Запомнился. Вот и сейчас в палате его дожидается бабушка в белом чепчике и в халате. Лет семидесяти.

– О, Валентина Виссарионовна!

Уклейн обнимает старушку, обещает зайти, как выпишется. Она уходит.

– Эта женщина ухаживала за мной.

Потом, вытянув губы «утиной попкой» и воздев толстый сарделевидный палец, Игорь Васильевич, комично задумавшись, резюмирует:

– Видно, у меня на лице было написано, что мне нужна помощь.

Леня громко смеется. Уклейн рассказывает:

– И она пришла такая: «Как вы?». Я говорю: «Хорошо». Она блинчики мне приносила, конфеты… Каждое двадцать третье февраля открытки посылает. Я очень долго запоминал ее отчество. Виссарионовна…

Я почти все свое время провожу на кровати. Раненая нога загипсована. Скакать на костылях мне лень. Болтаю по телефону, принимаю гостей. Моя тумбочка переполнена «ништяками». Ну, в смысле, пирогами, конфетами и т. д. Я щелкаю пультом. Телевизор гудит чьими-то уверенными голосами:

– … последние полчаса западные телекомпании…

– …войска в городе Гори. Причем это подается как свершившийся факт…

– …корреспондент Рейтер сообщает…

– …одиннадцатого августа две тысячи восьмого года с семи до десяти часов утра проводится полная демилитаризация в зоне безопасности. В случае отказа от сдачи оружия войсковые группировки будут применять все необходимые меры принуждения.

– …как будет развиваться ситуация со сдачей оружия, покажут ближайшие сутки…

Что там их уговаривать? «Руки вверх! Бросай оружие!» Если враг не сдается, его уничтожают. А с другой стороны, кто враг, грузины? Это как на дружеской попойке. Один нажрется, а остальные его утихомиривают. То кулаком, то коленом. А он завтра проснется и будет жалеть о происшедшем. Извиняться перед всеми. А грузины, интересно, будут жалеть? Будут извиняться? Да кто их знает… Навряд ли.

В этот раз Уклейн вернулся со своей вечерней прогулки быстрее обычного. Он только заглянул в палату из-за двери, выпалил:

– Саня! Там, говорят, двух ротных из сто тридцать пятого полка привезли! Во второй палате они! – и исчез.

Я схватил костыли и мухой за ним. Вторая палата. От нашей через одну.

Койки в два яруса. Резкий запах лекарств и «уточной» мочи. Лес капельниц. Да… У нас по сравнению с этим номером – люкс. Здесь все лежачие. Я останавливаюсь в центре, ищу взглядом своего Ротного. Эх! Там не удалось, сейчас хоть поговорим. Живой, чертяка! Заговоренный, как тот осетин! Базаев, кажется… Я широко улыбаюсь!

– Здорово ребята! Кто тут ротный из сто тридцать пятого?

– Мы…

Изможденные серые лица. Двое. Лежат на первом ярусе, голова к голове.

Своего Ротного я не вижу. Оглядываюсь по сторонам. Все не те.

– А где еще ротный у вас был? Такой, в «горке»? Стриженый…

Понимаю, что говорю глупость. Отличительных черт я не назову. Там все были в «горках». Все коротко стрижены. Все воевали. Только того, кто мне нужен в палате нет. Я сажусь на краешек койки. Произношу несколько ничего не значащих фраз. Задушевной солдатской беседы, как у Уклейна, у меня не получается. Настроение мое просто подорвано. Перекатываясь с костылей на здоровую ногу, медленно ухожу.

Еще один день тянется. За ним следующий. Палата наша – как депутатская приемная. Леня вон… Правая рука безжизненно висит на повязке. Левой он отщипывает от пирога. Медленно жует. Кивает на заваленную продуктами тумбочку:

– Добрых людей на свете больше чем злых.