— Деньги немалые. Тройная, выходит, цена.
— Так ведь и лошади царские.
Прибыли кони. Столпились драгуны, стоят глазеют.
Кони какие-то странные. Ростом по грудь. Кожа к костям прилипла. Многие вовсе беззубые.
— Может, ошибка, — перешептываются драгуны.
— Царские, может, только еще в пути.
Ошибки не было. Пришел коновал. Стал проверять, здоровы ли кони. Порядок такой из веков в кавалерийских войсках. И вот — 45 оказались больными сапом. Чтобы не разносили заразу, тут же их пришлось пристрелить. 55 — не подходили по старости. Продали их немедля. С трудом по 40 рублей — где уж серебром, в бумажных рублях — ассигнациями.
Лишь 26 лошадей были причислены в полк. И то, честно сказать, с натяжкой.
— Да-а, — рассуждают драгуны. — Выходит, царский братец того… устроил обман-коммерцию.
— Как купец, гнилое подсунул.
— На войне поднабил карман.
— Не кони, выходит, хворые, — тихо промолвил какой-то солдат, — в царевом роду, видать, червоточина.
Где-то в глуши, в смоленских лесах и чащобах, затерялся мужской монастырь.
Бьют монахи земные поклоны:
— Господи, помоги, уйми супостата, силу нашим войскам пошли!..
Бьют монахи земные поклоны. Молятся, молятся, молятся. Только не слышит их слов господь. Наступают кругом французы.
— Господи, не оставь! Помоги!.. — взывают монахи. Предают Наполеона они анафеме, беды всякие кличут, лютые кары ему сулят.
Однако господь, словно и нет-то его на небе, молчит и молчит. То ли спит, лежебока, на облаке, то ли просто, разбойник, ленится.
Нашлись среди монахов такие, которые сняли свои сутаны, надели мирское, ружья в руки вместо креста и влились в русское войско. А остальные остались. Продолжают у бога защиту вымаливать.
Просили, просили — не отозвался господь. Пришли в монастырь французы, какая-то конная часть.
Загадили кони подворье. Солдаты в погребах монастырских рыщут, в кельях песни свои кричат.
В испуге живут монахи. Днем с совками и метлами ходят — убирают конячий навоз. И лишь ночью, забившись в кельи, тихонько продолжают господу богу поклоны бить.
Приехал как-то французский полковник. Собрал он монахов.
— А ну молебен во славу императора Наполеона!
Замялись монахи, да что же тут делать. Побьют их французы. Кто же тогда господа бога будет просить о спасении, кто же будет поклоны бить?!
Отслужили монахи молебен в честь императора Наполеона.
— И впредь служить ежедневно! — отдал строгий приказ полковник.
— Слушаем, — пискнули черносутанники.
Так и служат теперь монахи. Утром — за здравие императора, ночью — за упокой.
— Уйми ты его, супостата!.. — гнут монахи свои спины до десятого пота. — Лютые кары ему пошли!..
Да только не отзывается что-то господь.
То ли в просьбах господь запутался, то ли просто всевышний ленится.
По всей России в срочном порядке собирали для армии новых солдат. Из губернии Санкт-Петербургской, Московской, Нижегородской, из других губерний и мест России походным маршем шли они на войну. Крестьяне бросали свою соху, мелкие торговцы до лучших времен закрывали лавки. Обозники, каретники, плотники, горожане любых ремесел оставляли свой дом и труд. Называли новых солдат ополченцами.
Враг наступал. Для учений времени не было. Умел держать ружье, не умел — все равно, ты отныне есть боевой солдат.
— Братцы, в боях научимся!
Под городом Гжатском к регулярной русской армии присоединились сразу двадцать пять тысяч таких новобранцев.
— Эка сила какая прибыла! — подзадоривают новых солдат бывалые. — Что грибов в урожайный год. Значит, вас прямо в бой. Карасями на сковородку.
Ходят ополченцы, настоящим солдатам завидуют.
У солдат в разный цвет мундиры, панталоны в обтяжку, на ногах башмаки.
У ополченцев простые кафтаны, портки-шаровары, сапоги невоенного кроя.
У солдат шапки с султанами, кивера и кокарды.
У ополченцев просто фуражки.
У солдат ружья, штыки на ружьях.
У ополченцев ружье на троих.
— Вы рангом нас чуть пониже, — смеются солдаты. — Войско второго сорта.
Всюду вновь прибывшему меньший почет. Так и тут, на войне.
Под тем же городом Гжатском ополченцы имели первое «дело». Отличились они в бою. Отбили и в плен пригнали отряд французов. Сгрудились у пленных солдаты.
— Ты смотри!
— Ну и бороды!
— Ну и кафтаны!
Рады ополченцы, что их солдаты бывалые хвалят. Осмелели. Стали просить, чтобы каждому дали ружья.
— Не давать им, не давать ружья! — смеются солдаты. — Да они с ружьями всех французов в плен заберут, нам ничего не оставят.
Конечно, дали бы новым солдатам ружья. Да ведь ружей в армии не хватало, многотысячной стала армия. Ружья — они не грибы. Их в лесу под кустами не сыщешь. Ружья делать и делать надо. Да разве главное в ружьях? Ружье без солдата не стрельнет. Солдат и без ружья победит.
Кутузов читал письмо:
«Милостивый государь, батюшка Михаил Илларионович!..»
Письмо было от старого друга-генерала, ныне уже вышедшего в отставку. Генерал вспоминал многолетнюю службу с Кутузовым, былые походы. Поздравлял с назначением на пост главнокомандующего. Желал новых успехов. Но главное, ради чего писалось письмо, было в самом конце. Речь шла о генеральском сыне, молодом офицере Гришеньке. Генерал просил Кутузова в память о старой дружбе пригреть Гришеньку, взять в штаб, а лучше всего — в адъютанты.
— Да-а, — вздохнул Кутузов. — Не с этого мы начинали. Видать, молодежь не та уже нынче. Все ищут, где бы теплее, где жизнь поспокойнее. Все в штаб да в штаб, нет бы на поле боя.
Однако дружба есть дружба. Генерал был боевым, заслуженным. Кутузов его уважал и решил исполнить отцовскую просьбу.
Через несколько дней Гришенька прибыл.
Смотрит Кутузов — стоит перед ним птенец. Не офицер, а мальчишка. Ростом Кутузову едва до плеча. Худ, как тростинка. На губах пух, ни разу не тронутый бритвой.
Даже смешно стало Кутузову. «Да, не та пошла молодежь, офицерство теперь не то. Хлипкость в душе и теле».
Расспросил Кутузов Гришеньку об отце, вспомнил о матушке.
— Ну ладно, ступай. Исполнил я просьбу Петра Никодимовича — шей адъютантский наряд.
Однако офицер не уходит.
— Ваша светлость!
Кутузов нахмурился. Понял, что молодой офицер начнет благодарить.
— Ступай, ступай!
— Ваша светлость!.. — опять начинает Гришенька.
Кутузов поморщился: «Эка какой прилипчивый».
— Ну что тебе?
— Михаил Илларионович, мне бы в полк… Мне бы в армию к князю Петру Багратиону, — пролепетал Гришенька.
Развеселился от этого вдруг Кутузов. Смотрит на малый рост офицера, на пух, что вместо усов над верхней губой. «Дите, как есть дите». Жалко стало юнца Кутузову. Куда же посылать такого птенца под пули…
— Не могу, не могу, — говорит. — Батюшке твоему другое обещано.
Дрогнули у офицера губы. Ну, право, вот-вот расплачется.
— Не могу, — повторил Кутузов. — Да куда тебе в полк! Тебя-то и солдаты в бою не приметят.
Обиделся офицер:
— Так и Суворов ведь был не саженного роста.
Кутузов удивленно поднял глаза.
Понял он, что Гришенька не из тех, кто за отцовскую спину лезет. Подошел фельдмаршал к офицеру, расцеловал.
— Ладно, ладно. Вот и батюшка твой, бывало… — Кутузов не договорил: слеза подступила к глазу.
Постояли они минуту.
— Ступай, — махнул рукой наконец Кутузов. — Быть по сему: лети, крылатый, своей дорогой.
Гришенька вытянулся, ловко повернулся на каблуках, вышел. А Кутузов долго и задумчиво смотрел ему вслед. Затем он потребовал лист бумаги и принялся писать письмо старому генералу.
«Милостивый государь, батюшка Петр Никодимович!