И вот, говорю я ему: давай сниму! Нагло прямо сидит фашист, в бинокль нас рассматривает. А ротный на меня как разорется! Ты что, кричит, позиции наши хочешь демаскировать! А что там демаскировать… Он, ротный этот, подлюка, нас на привал в овраге разместил, в яме, считай, а они там наверху сидят, лопаю г из котелков и хохочут. Пальцами на нас показывают: дураки, мол, сами в яму залезли… Так и не дал он мне наблюдателя снять. Самовольно, говорит, выстрелишь, я тебя на месте расстреляю за нарушение приказа. Ну, я плюнул. А на следующий день взяли нас в плен. Вышли мы к дороге, и немцы за нами. И давай палить! Да не в нас, в землю стреляли из автоматов. Стреляют в землю и ржут… Ротный первый и побежал, только видели его. Разбежались мы группами, кто куда, так нас потом и повылавливали…

– И как вам там в плену?

– Рассказывать не буду, душу себе травить не хочу. Да я недолго был, всего недели три. Потом они специалистов набирали для работы на заводе, паровозы ремонтировать, сварщики нужны были, вот меня и взяли…

Наступила пауза. Я размышлял, как бы уйти от этой темы, чтобы не обидеть дедушку Гришу, но он задумался, будто забыл обо мне, а потом неожиданно произнес:

– Не пошел бы работать, остался бы в лагере. А оттуда одна была дорога – в ров… А так всю оккупацию и провел на заводе. Потом, когда наши подошли вплотную к городу, немцы эвакуировали всех подчистую, а я спрятался и не поехал с ними.

– А когда пришли наши?..

– Вот то-то же… – покачал головой старик. – Вы еще молоды, не знаете, как тогда с бывшими пленными обращались. У нас нет пленных, есть одни предатели! Так Мехлис сказал, и все повторяли. Смершевцы задавали людям вопрос: почему не покончил с собой? Отвечать надо было так: патроны кончились! И не дай бог философию разводить – они этого не любили. Если патроны кончились, получи свой червонец – и на Север! Я сам не знаю, как меня бог миловал… Пришли наши – я сразу в военкомат. Военный билет хранил. Меня спросили, кто я по специальности, и, как узнали, что сварщик, сразу же направили на восстановление Крещатика. Трест такой был тогда специальный, Крещатикстрой. Немцы всю улицу взорвали, и решено было строить новую. Там на меня в этом тресте сразу бронь оформили. А «Смерш» до меня так и не добрался! Прозевал! Странное это дело… Я после войны много лет жил в ожидании: вот-вот придут и заберут. Столько народу тогда прибрали! Мой сосед по коммуналке из немецкого лагеря освободился – сразу в наш угодил. Там, у немцев чудом выжил, весил сорок килограммов. Наши пришли, обнимали-целовали. А потом потащили на допрос к смершевцу: почему не застрелился? А сосед тогда еще ходить не мог. Шутка ли, сорок килограммов, высокий был парень! Он рассказывал, что когда смершевец второй раз спросил, почему не застрелился, он ему прямо в рожу плюнул. Это он так рассказывал, а на самом деле, кто знает, как оно было. Только до пятьдесят пятого года он сидел, десять лет после войны. Потом пришел, месяца три пожил у жены своей в комнатенке и ноги протянул.

Я как увидел все это после войны, пить начал страшно. Потому что думал, все равно не сегодня-завтра возьмут… Трудно жене было со мной, виноват я перед ней очень. Стыдно, ох как стыдно. Но она понимала. А потом год проходит, два, три. Что такое, думаю, не берут! И вдруг на работе подходит ко мне кадровик и говорит, что меня зовет военпред. Перетрухнул я тогда, прихожу, дрожу весь, а он – мужик молодой, фронтовик, заметил и смеется: ты, говорит, не трусь, мы тебя не на Колыму посылаем, а поближе, в Львовскую область. Уполномоченным будешь, говорит, по рабсиле.

Мобилизовать нужно было рабсилу, Крещатик новый строить. Вот тебе деньги, говорит, вот наряды на вагоны – езжай! Сколько завербуешь – все твои. Я от радости сам не свой, хватаю эти наряды, деньги хватаю руку ему жму. Доверие, говорю, оправдаю!

Приезжаю во Львов через два дня. Красивый город такой, все чисто, прибрано, как на картинке. Назначают мне район, где рабсилу вербовать, и тут же в горкоме автомат вручают. Это зачем, спрашиваю. А они посмотрели па меня как на идиота. Я автомат взял и с истребительным отрядом – так тогда особые войска назывались – двинулся к этим бандеровцам… Как я тогда живой остался, сам не знаю! В каждое село с боем входили. Хохлы, они клятые, да и не привыкли они тогда еще, чтобы задаром работать. Честное слово, бог, видно, уберег, потому что из этого истребительного отряда с вербовки вернулась половина личного состава. Остальных бандеровцы перебили. Ох, насмотрелся я там…

– И много завербовали? Старик саркастически усмехнулся:

– Да уж! Навербовался на всю жизнь! Когда через неделю вернулись мы во Львов, было у нас с собой двенадцать человек: три беременные бабы, несколько стариков и подростки. Загнали мы их в теплушки, и начальник караула говорит мне: ну что, будем рабсилу принимать? Я ему: какая же это рабсила? А он подмигивает, бери, говорит, пока другие не оттяпали. Тут, говорит, еще один уполномоченный из Тамбова вертится, ты не возьмешь – он возьмет! Я плюнул и отказался. А мужичок-то этот, из Тамбова, взял. Всех принял! Даже деда, который, когда начальство к нему подходило, сразу штаны снимал и грыжу показывал. Грыжа знатная такая была, до пола…

– И что, их увезли в Тамбов?

– Куда там! – махнул рукой старик. – Вот послушайте. На другой день рано утром смотрю, у вагона, где этот уполномоченный тамбовский, целая ярмарка. И все шумят, все этого прохвоста тамбовского упрашивают. «Кум! – дедушка Гриша без усилия перешел на украинский язык. – Кум! Тут ваши ястребкы, – так истребительный отряд называли, – тут ваши ястребкы Ивана Лопату злапылы!»…

– Как «злапылы»? – не понял я. – Иван – это же мужчина?

– Да нет, не то! – раздраженно отмахнулся дедушка Гриша. – Захватили, значит! Уполномоченный головой крутит, а мужик ему – мешок и говорит: «Ось тут у мешку порося!» – А этот лениво так берет мешок, заглядывает и кивает. И тут же солдат вагон отпирает, зовет Ивана Лопату. Так он к обеду всех выпустил – а у самого полный вагон живности! А вы знаете, что такое в сорок восьмом году поросенок? Не знаете! Куда вам сейчас с вашими «Жигулями»! Поросенок – это было ого-го! – дедушка Гриша снисходительно посмотрел на меня и добавил: – А меня солдаты дураком потом дразнили. Ты же, говорят, с нами ходил, ты же их сам вербовал! А пенку тамбовец снимает… Вот так-то! Эх, время было, времечко… Не дай бог, вам такое…

– Не дай бог! – повторил я.

* * *

Предполагая, что учитель спит, я вошел в его комнату на цыпочках и вздрогнул, услышав его голос:

– Располагайтесь, я не сплю!

Учитель сел на кровати и надел очки. Я подошел к столу и увидел раскрытую книгу. Это было редчайшее в наши времена издание – «Несвоевременные мысли» Горького. Мой взгляд упал на подчеркнутый абзац:

«Порицая наш народ за его склонность к анархизму, нелюбовь к труду, за всяческую его дикость и невежество, я помню: иным он не мог быть. Условия, среда которых он жил, не могли воспитать в нем ни уважения к личности, ни сознания прав гражданина, ни чувства справедливости, – это были условия полного бесправия, угнетения человека, бесстыднейшей лжи и зверской жестокости. И надо удивляться, что при всех этих условиях народ все-таки сохранил в себе немало человеческих чувств и некоторое количество здравого разума».

– Вот как законный отец соцреализма о народе выражался! Недурно! – сказал я. – А те, кто подхватили и развили этот великий метод, не подозревают, какую крамолу писал патриарх еще в начале восемнадцатого. От них скрыли это! Чтобы не смущать, чтобы Горького в диссиденты не записали. Поэтому сегодня наши так называемые ученые повторяют, как попугаи, все наоборот: вместо анархизма – коллективизм, вместо дикости и невежества – мудрость, вместо жестокости – доброта. Я говорил вам, меня когда-нибудь сведут с ума крики о том, какие мы добрые… Вот вам позиция русского интеллигента в чистом виде: он обзовет свой народ как угодно, а потом скажет, что виноваты во всем условия! Но, черт возьми, кто же создал эти условия? Двести лет мы спишем на татар, а потом? Ведь Горький просто признает свой народ диким, больным, ущербным!