Для получения дополнительной информации, а также для того, чтобы в той или иной степени уточнить и проверить некоторые данные, авт. пришлось снова побеспокоить уже упомянутое высокопоставленное лицо; когда он попросил по телефону об аудиенции, лицо само взяло трубку и без всяких колебаний и околичностей согласилось на встречу, а «в случае необходимости и на дальнейшие встречи». В этот раз голос лица звучал приветливо, почти дружески, и авт. пустился в новое путешествие – тридцать шесть минут по железной дороге – уже без каких-либо опасений. Потом он взял такси, но, как выяснилось, напрасно – высокопоставленное лицо послало за ним на станцию машину «бентли»; авт., конечно, не мог рассчитывать на такую любезность, более того, лицо не предуведомило его о ней; это недоразумение обошлось авт. в семнадцать марок восемьдесят пфеннигов, а вместе с чаевыми в целых девятнадцать с половиной марок, поскольку высокопоставленное лицо живет довольно-таки далеко за городом. Авт. бесконечно жаль, что он нанес ущерб финансовому ведомству на сумму от 1,75 до 2.20 марки. И на сей раз авт. счел необходимым потратиться на подарки. Он приобрел вид Рейна – гравюру, похожую на те гравюры, которые поразили его у госпожи Хёльтхоне своей филигранной работой и четкостью. Цена 42 марки, в раме – 51 марка 80 пфеннигов. Супруга лица, которую мы позволим себе называть в дальнейшем для краткости Киска, была просто-таки «восхищена таким милым подарком». И сказано это было не только словами. Самому лицу авт. раздобыл первое издание «Коммунистического манифеста», правда, не оригинал, а копию (на самом деле это была простая фотокопия, сделанная «под графику»); подарок вызвал у лица довольную улыбку.

Во время второго визита обстановка была куда менее натянутой. Киска, отбросив подозрения, сервировала чай примерно такого же качества, какой подавали в кафе, – госпожа Хёльтхоне сочла его не очень хорошим; на стол было поставлено печенье (сухое), шерри (сухое) и сигареты; черты обоих чувствительных супругов омрачило легкое облачко грусти: конечно, о слезах не могло быть и речи, но глаза супругов все же как бы увлажнились. Беседа протекала мирно, без всяких скрытых подвохов, хотя и с некоторым вызовом. Авт. уже описал парк и гостиную, но не успел описать террасу; она была изогнута в стиле барокко и с обеих сторон заканчивалась беседками, увитыми плющом; середина террасы глубоко вдавалась в парк, на лужайке виднелась крокетная площадка, на кустах роз распустились первые бутоны сорта «форсайт». А теперь перейдем к Киске. Она брюнетка, выглядит никак не старше сорока шести, хотя на самом деле ей все пятьдесят шесть. Ноги у нее длинные, губы тонкие, грудь – в пределах нормы; в тот раз на ней было платье джерси цвета ржавчины; искусно подкрашенная, она казалась чрезвычайно бледной, что ей очень шло. «Ваша история, право же, чрезвычайно мила; молодая девушка ездит на велосипеде из лагеря в лагерь, ищет своего любимого и в конце концов находит его на кладбище. Разумеется, я не хочу сказать, что мило найти своего возлюбленного на кладбище, конечно, нет; речь идет о другом – молодой женщине удалось проехать на велосипеде через весь Эйфель, через Арденны до Намюра, она добралась до Реймса, снова доехала до Метца, вернулась домой, опять пересекла Эйфель; ее не остановили ни зональные границы, ни государственные. Да, я знакома с этой молодой женщиной. И если бы я знала, что в прошлый раз вы говорили о ней, я бы… я бы… трудно сказать, впрочем, что бы я сделала… во всяком случае, попыталась бы доставить ей какое-нибудь удовольствие, хотя она особа весьма скрытная. Уже в пятьдесят втором, как только мой муж наконец вышел из тюрьмы… уже в пятьдесят втором мы сразу отправились к ней, предварительно разыскав садовника и узнав ее адрес. Удивительно красивая особа… Даже я, женщина, понимаю (??? Авт.), что перед ней трудно было устоять. И ребенок у нее тоже был прелестный, с длинными светлыми гладкими волосами. Моего мужа он очень растрогал – ребенок напомнил ему молодого Бориса, хотя Борис был худой и носил очки; и все же сын казался копией отца. Правда? (Высокопоставленное лицо кивнуло. Авт.) Конечно, ее система воспитания оказалась в корне ложной. Ей вовсе не надо было держать мальчика дома, его следовало отдать в школу; что ни говори, ему уже минуло тогда семь с половиной. А как она обращалась с мальчиком! Это был просто бред, романтический бред. Она пела ему песни и рассказывала сказки. К тому же в голове у нее самой была каша из Гёльдерлина, Тракля и Брехта. Полное смешение стилей. И я не уверена, что „В исправительной колонии“ Кафки – подходящее чтение для ребенка, которому только-только исполнилось восемь. Не знаю также, не ведут ли грубо-натуралистические изображения всех, буквально всех человеческих органов к излишне, ну, скажем, материалистическому взгляду на жизнь… И все же, повторяю, в этой женщине было море обаяния, хотя в доме у нее царил полный хаос. Должна признать, что изображения некоторых органов к тому еще увеличенные… да, пожалуй, она немножко забежала вперед, хотя сейчас сказали бы, что она здорово отстала. (Оба супруга засмеялись. Авт.) Но мальчик был душка, просто душка и держался очень непринужденно. Конечно, судьба этой молодой женщины ужасна. Тогда ей, наверное, исполнилось тридцать лет, и она уже, можно сказать, потеряла трех мужей; да к тому еще брата, отца и мать. А какая гордыня! Нет, у меня не хватило мужества встретиться с ней еще раз, так гордо она вела себя. Позже мы обменялись письмами; это было в пятьдесят пятом, когда мой муж ездил с Аденауэром в Москву; он разыскал в Министерстве иностранных дел одного знакомого – еще по Берлину – и спросил о Кол-говском. Результаты были плачевны: бабушка и дедушка этого милого малыша умерли, а тетка Лидия пропала без вести».

Высокопоставленное лицо: «Думаю, не будет преувеличением сказать, что в смерти Бориса виноваты западные союзники. Я имею в виду не злосчастную глупую историю с военным билетом и не тот факт, что Борис погиб в катастрофе на шахте… Не в этом суть дела. Вина западных союзников в том, что они арестовали меня и на семь лет изолировали, иными словами посадили за решетку, упрятали за тюремную стену; правда, решетка была не очень частой, а стена не очень высокой. И все же! Первоначально у меня с Эрихом фон Камом существовала договоренность; он должен был моментально сообщить, когда положение Бориса станет опасным; однако ввиду того, что конвой дезертировал, Кам растерялся. Хотя в данной ситуации он принял максимально верное решение: послал Бориса на фронт под Эрфтом, где тот мог при первом удобном случае без всяких трудностей перебежать. Договорились мы, однако, иначе: Кам должен был достать Борису английскую или американскую военную форму и сунуть его в лагерь для английских или американских военнопленных; пока начальство разобралось бы, войне бы уже пришел конец. Вместо этого они достали ему этот немецкий билет и немецкую форму, да еще приписали мнимое ранение. Идиотизм! Полный идиотизм! Но, конечно, ни Кам, ни я не могли предположить, что в этой истории замешана женщина. И что вот-вот появится ребенок. При этих ужасных бомбежках! Сумасшедший дом! Из девушки мне в ту пору не удалось вытянуть почти ничего. Правда, узнав, что именно я устроил Бориса в цветоводство, она меня поблагодарила. Но весьма небрежно! С таким видом мало-мальски воспитанная девица благодарит за плитку шоколада! Нет, она ничего не поняла, не поняла, какому риску я подвергался и как мне помогло бы свидетельство Бориса в Нюрнберге и вообще. Когда я заявил на суде, что спас жизнь некоему Борису Львовичу Колтовскому, такого-то года рождения, то опозорился навеки. Опозорился и перед судом, и перед моими товарищами по процессу. Советский обвинитель тут же сказал: «Прекрасно! Мы попытаемся разыскать этого Бориса Львовича Колтовского, тем более что вы даже назвали номер концлагеря». Но прошел год, а его так и не нашли… Я, счел, что меня подло обманывают. Если бы Борис оказался жив и если бы ему разрешили, он мог бы мне здорово помочь. На суде вашему покорному слуге приписали просто-таки чудовищные высказывания. Эти высказывания действительно имели место на совещаниях, в которых я участвовал, но принадлежали не мне, а другим людям. Неужели вы можете поверить, что я произнес, к примеру, такую фразу (высокопоставленное лицо вытащило свой блокнот и прочло вслух): «Неуместно проявлять мягкость даже по отношению к тем военнопленным, которые желают работать и ведут себя послушно. Они истолкуют это как слабость и сделают свои выводы»? Кроме того, на одном совещании, которое состоялось в сентябре сорок пятого у начальника, ведающего вооружением сухопутных сил, я будто бы предложил строить многоэтажные нары и тем самым увеличил число заключенных в каждом бараке RAD (RAD – «Имперская трудовая повинность». Авт.) со ста пятидесяти человек до восьмисот сорока. На одно из моих предприятий русских будто бы транспортировали раздетыми и голодными. И будто бы я завел карцеры. А между тем не кто иной, как я, в марте сорок второго громко жаловался на то, что русские заключенные у нас на заводах настолько ослабели из-за скудных лагерных пайков, что уже не в силах правильно установить, к примеру, простой токарный резец. Присутствуя на совещании у генерала Рейнеке, ведавшего всеми военнопленными, я выразил протест против утвержденной рецептуры так называемого хлеба пленных, который состоял на пятьдесят процентов из ржаной муки грубого помола, на двадцать процентов из жома сахарной свеклы, еще на двадцать процентов из целлюлозной муки и на десять процентов из соломенной сечки или зеленой массы. По моей инициативе процент ржаной муки повысился до пятидесяти пяти процентов, а жома – до двадцати пяти процентов; таким образом, процентный состав этих ужасных примесей – целлюлозы, соломы и зеленой массы – соответственно уменьшился. Во всяком случае, на наших предприятиях… И между прочим, это было проделано за счет наших предприятий. Люди склонны забывать, что подобные вопросы было не так-то легко ставить в ту пору. Я указал Бакке – статс-секретарю в имперском министерстве продовольствия – и директору Моритцу на то, что работа в военной промышленности совсем не обязательно равнозначна смертному приговору и что этой промышленности требуются здоровые люди. И наконец, именно я ввел так называемые «мучные дни», знаменитые «мучные дни», когда пленным давали болтушку из муки. По этому поводу Заукель устроил мне форменный скандал, ссылаясь на многочисленные распоряжения ОКХ, ОКВ, РСХА (верховного командования армии, верховного командования вермахта и главного имперского ведомства безопасности. Авт.). Поскольку вся эта бесчеловечная система голодных пайков должна была оставаться секретом дл›1 немецкой общественности, я намеренно разглашал кое-какие сведения и тем самым тайком передавал необходимую информацию в Швецию. Я хотел поставить в известность мировую общественность, подвергал себя серьезной опасности. А как меня отблагодарили? Два года лагерей, пять лет тюрьмы из-за наших филиалов в Кенигсберге, к которым я действительно не имел никакого отношения. Что поделаешь! Многие вообще погибли, многим нанесли еще больший ущерб, чем мне… В конце концов, я жив-здоров и не так уж сильно обижен (??? Чем? Авт.). На прошлом надо поставить точку, забыть всю эту лицемерную комедию с судом, где мне буквально совали в нос документы, о которых я понятия не имел, и приписывали высказывания, которых я не делал. Увы, мне так и не удалось осуществить свою мечту – провести этого юношу сквозь все опасности войны… Не удалось мне также разыскать его родителей и его сестру. Но самое главное – это то, что мне не удалось повлиять на воспитание его сына. Хотя, в конечном счете, я доказал, что мое влияние на Бориса было не таким уж плохим. Кто, как не я, приобщил его к Траклю, к Кафке и в известной мере к Гёльдерлину? И разве я не пополнил более чем сомнительное образование этой недальновидной женщины? Ведь с Траклем, Кафкой и Гёльдерлином она познакомилась через Бориса, а потом уже познакомила с ними своего сына. Неужели я и впрямь такой самонадеянный человек? Да, конечно, я считал себя обязанным взять своего рода шефство над единственным известным мне отпрыском Бориса Колтов-ского. Уверен, что, будь сам Борис жив, он не отказался бы принять мое предложение, сделанное от чистого сердца. Неужели я заслужил, чтобы меня так грубо отстранили? Особенно отличилась та наглая особа, которая с ней жила… Забыл ее имя… Словом, особа, проповедовавшая вульгарно-социалистические взгляды, она ополчилась против меня, а под конец фактически выгнала; насколько мне известно, эта особа тоже не могла справиться со своими сыновьями; и она все время балансировала где-то на грани асоциальности, если не сказать – на грани проституции. И разве господин Груйтен, отец этой странно молчаливой женщины и любовник той нахалки, той левой особы сомнительной нравственности, разве он вел себя во время войны как невинная овечка? У них не было никаких оснований столь презрительно указывать мне на дверь – вот что я хочу сказать. Нельзя, не разобравшись, принимать на веру решения суда, некомпетентность которого понимают теперь все… Нет, нет, благодарности я так и не дождался».