— Не надо мам…

— Это я от радости, сынок… Дожили все-таки до весны… Я уж думала, не доживем…

— Ну, что ты, мама…

— Ах, сынок, сынок… Ты не знаешь, как мне было тяжело. Мои дочки… Девочки мои… Нет их больше…

— Перестань, мам… Не плачь.

— А я и не плачу.

Мать отвернулась и сказала неожиданно твердо:

— Даже если, не приведи господь, наш отец совсем не найдется, теперь я уверена — выживем. Ты вон какой большой вымахал, Войне-то конец скоро. Погнали наконец проклятого!

Они одновременно услышали гул. Со стороны деревни низко заходил самолет. Он шел против солнца, и отсюда нельзя было узнать, чей это самолет. Скорее всего, наш возвращался на аэродром. Фашисты не летают в одиночку, да еще днем, да еще так низко.

Впереди самолета бежала тень, переламываясь на склонах оврага, как сказочный зверь-поводырь. Неожиданно самолет взял левее и понесся прямо на них. Прежде чем мать и сын увидели свастику, они уже знали, что это немецкий самолет. Они упали лицом вниз, на дорогу. Они упали машинально, как привыкли падать во время бесчисленных бомбежек, хотя оба знали, что это конец. Летчик, раз он свернул на них, будет стрелять из пулемета, а в лежащего человека стрелять намного удобнее, чем в бегущего.

Та-та-та-та…

Самолет пронесся мимо со страшным ревом. Юрик поднял голову и увидел между собой и матерью, параллельно их телам, бороздку, которой до этого не было. Бороздку, похожую на стежку, оставленную мышью-полевкой, только покрупнее. Стежка была совсем близко. До нее можно было дотронуться локтем. Она начиналась чуть дальше их ног, тянулась между телами матери и сына, почти точно посредине, и кончалась уже за дорогой, на озимых, но не очень далеко, метрах в двух или трех. Там она была больше похожа на стежку, оставленную мышью-полевкой, а здесь, на дороге, она все-таки выглядела тем, чем была, — пулеметной очередью.

Потом Юрик посмотрел на самолет и увидел, что он почти скрылся. Его черное тело, как тело мерзкого насекомого из страшной сказки, висело низко над посадкой. «Хоть бы зацепился за дерево и упал», — подумал Юрик, хотя знал, что так не бывает.

Мать встала на колени, потом тяжело, помогая себе руками, поднялась и стала отряхивать снег с пальто. Губы и щеки у нее были серыми. Юрик же успел встать лишь на колени, когда увидел, что самолет возвращается. Он шел назад, распухая на глазах, волоча над голубыми соснами свое черное брюхо, отвислое брюхо мерзкого насекомого из страшной сказки. Мать тоже увидела самолет. Она не вскрикнула, не двинулась. Она смотрела на несшееся на них чудовище, будто так и знала, что оно вернется. Наверно, она все-таки знала, что оно вернется. Раз летчик отклонился от маршрута ради женщины и ребенка, значит, у него есть время, значит, он удачно слетал и сейчас у него хорошее настроение. Почему бы не поохотиться в свое удовольствие!

— Бежим… — шепотом сказал Юрик. Они побежали. Хотя знали, что это бесполезно, что это ничего не даст. Если не попадет опять, он вернется еще и еще раз. Сколько надо. До тех пор, пока очередь не пройдет там, где ему нужно…

Справа и слева от них тянулись посадки. Они бежали в посадку, которая начиналась справа. Вернее, была всего одна посадка, рассеченная дорогой. Но вдоль левой ее части заходил самолет, и они инстинктивно бежали от него, как будто это имело какое-то значение.

Мальчик бежал впереди. Мать отстала. Наверно, ей было тяжело бежать: сзади он слышал ее прерывистое дыхание, то быстрое-быстрое, то такое редкое, что оно совсем не улавливалось. Такое дыхание бывает у загнанной лошади, которая вот-вот упадет. Мальчик стал бежать медленнее, чтобы подождать мать, но та все время отставала.

Потом, много позже, когда он стал взрослым и часто вспоминал это, он понял, почему она отставала. Не потому, что устала, хотя, конечно, она устала бежать в тяжелых подшитых валенках по глубокому снегу после стольких лет голодовки, почти опухшая от голода, и все-таки, если б захотела, она, наверное, не отстала. Она рассчитывала, что на сына не хватит очереди, что летчик начнет вести очередь чуть сзади нее, проведет через нее, через пространство от нее до сына, потом устанет, на мгновение оторвется от пулемета, а самолет уже проскочил, и может быть, летчик не захочет возвращаться назад из-за мальчишки.

Тра-та-та-та-та…

Они успели добежать до первых сосен. Вернее, успел добежать он, Юрик, когда услышал этот стук.

Тра-та-та-та-та…

Как будто кто-то очень ловкий, очень музыкальный, с очень хорошим слухом в свое удовольствие, просто так, от нечего делать, но в то же время гордясь своим тонким слухом, стучал палкой в дно железного таза. И у него получились абсолютно точные промежутки между ударами. Вот так:

Тра-та-та-та-та…

Юрик поднял голову и понял, что жив. Мертвые не поднимают голов. И мать тоже подняла голову. И вдруг Юрик увидел на лице матери страх. Он никогда еще не видел на ее лице страха. Даже тогда, когда она поднялась с дороги, на которой дымились весенним паром конские яблоки. Оно было тогда просто серым, и слегка дрожали тоже серые губы. Но страха не было. Это он точно помнит, что страха не было. Были просто серое лицо и серые губы.

А сейчас на ее лице был страх. Мальчик посмотрел по направлению ее взгляда и сразу понял, чего испугалась мать. Она испугалась стежки, похожей на след полевой мыши, только покрупнее. Эта стежка, как и та, первая, начиналась чуть раньше и кончалась чуть позже, только она не шла параллельно их телам. Она огибала их тела. Прямо, прямо, потом полукруг и опять прямо, прямо.

Летчик сделал контур их тел! Он играл с ними. И первый раз, когда провел очередь строго посредине между их телами, тоже играл. И сейчас. А сейчас будет третий заход. Играют ведь до трех раз.

Они сидели в снегу под молоденькими соснами, такими красивыми, пушистыми, и ждали. Ждали пять, десять, пятнадцать минут, пока поняли, что самолет больше не прилетит. До сих пор Юрик не может решить, почему летчик не прилетел в третий раз. Может быть, встретил наши самолеты, испугался и улетел. Может быть, у него кончилось горючее или патроны. А скорее всего ему надоело: летчик думал, что прилетит в третий раз, возможно, даже начал уже разворачивать самолет, но потом ему надоело, и он улетел. Такое бывает. Делаешь что-то не очень обязательное для тебя, скорее даже совсем не обязательное, скорее для собственного удовольствия, даже не для собственного удовольствия, а просто так, от скуки. Собираешься делать это еще, но потом тебе внезапно надоест, ты бросишь прямо в том месте, где надоело, и принимаешься за что-то другое…

В деревне они наменяли немного продуктов, вернулись на станцию и двое суток прожили в тесном, продуваемом насквозь, битком набитом людьми сарае, приспособленном под вокзал. На третьи сутки поздно ночью в сарай вошел начальник станции и тихим голосом, почти шепотом сказал:

— Сейчас поедем.

И от этого шепота все проснулись, задвигались, загалдели, и в дверях тотчас же создалась давка. Не пошевелилась только мать. Она спала на боку, привалившись к узлу и поджав колени. На ее лице было выражение покоя и умиротворенности. Еще ни разу не спала мать так спокойно… Юрику было жалко ее будить, но ведь сейчас придет поезд… Придет поезд! Он тронул мать за плечо:

— Мама, вставай… Сейчас поезд…

Плечо качнулось под его рукой, но мать не проснулась.

— Мама… мама…

Ах, как не хотелось Юрику будить мать! Наконец- то за несколько дней она забылась крепким сном.

— Мама, поезд!

Сарай уже почти опустел. Только возле остывшей печки-«буржуйки» сладко спал дед в кожухе, из кармана которого торчала бутылка с самогонкой, заткнутая пробкой из газеты, да рядом тетка в телогрейке и неожиданно модной шляпке безуспешно пыталась навесить на себя многочисленные мешки, узлы, котомки.

— Ух, елки-палки! — ругалась она. — Поразбежались, и не поможет никто! Мальчик, подай мне мешок.

Юрик подал ей мешок, но оставалось еще три узла, и их никак нельзя было унести. Тетка села на скамейку и заплакала.