Фредерик ДАР
ГРУЗОВОЙ ЛИФТ
Филиппу Пуаре, моему верному читателю от его верного писателя.
1. ВСТРЕЧА
Как долго мужчина, потерявший мать, чувствует себя сиротой?
Вернувшись через шесть лет в квартиру, где умерла моя мать, я ощутил, будто кто-то безжалостный накинул мне на грудь петлю и со всей силой стянул ее.
Я сел в старое кресло у окна, в котором она так любила штопать и чинить старые вещи, и стал оглядываться по сторонам — в тишине, среди знакомых предметов, которые столько лет ждали меня. Тишина и запахи действуют гораздо сильнее, чем вид старых влажных обоев.
Четыре года назад я узнал о ее смерти и похоронах. Эти годы я много думал о ней и с лихвой ее оплакал. И вот совершенно неожиданно, когда я перешагнул порог нашей квартиры, сознание того, что ее нет, обрушилось на меня с размаху, словно оплеуха.
А за окном было Рождество.
Лишь оказавшись в Париже — с его оживленными бульварами, с разукрашенными и ярко освещенными витринами, с елками на перекрестках, в гирляндах из лампочек — я понял это. Рождество.
Было большой глупостью с моей стороны вернуться домой в такой день.
В ее комнате витал запах смерти. Кровать была разобрана, матрасы завернуты в старую простыню. Те, кто готовил ее в последний путь, переставили и стакан со святой водой и самшитовой веточкой. Теперь эти грустные принадлежности стояли на комоде рядом с распятием из черного дерева. В стакане уже не было воды, и листья самшита пожелтели. Когда я дотронулся рукой до ветки, они, словно золотые пластинки, упали на ковер.
На стене висела моя фотография в рамке с вымученный резьбой — отцу казалось, что это красиво. На снимке я был на десять лет моложе, но нисколько не выигрывал от этого. Я выглядел отталкивающе — болезненный молодой человек со впалыми щеками, косым взглядом и складками у рта, какие бывают только у людей жестоких или очень несчастных.
Только мать могла не замечать всего этого и даже находить меня красивым. Я предпочитаю себя сегодняшнего. Жизнь изменила меня, черты лица выровнялись, а взгляд стал смелым.
Ну что ж, осталось только поприветствовать свою комнату.
Здесь ничего не изменилось. Моя кровать была застелена, на ней громоздились мои любимые книги, а на ключе, что торчал в дверце шкафа, по-прежнему висел человечек, вырезанный мной из куска орешника.
Я упал навзничь на кровать и сразу узнал шероховатое прикосновение покрывала, запах окрашенной материи. Я закрыл глаза и позвал, как делал это когда-то по утрам, требуя завтрак:
— Ну, что скажешь, мам!
Обычно люди просят по-другому, ясно, чего они хотят. Я же ничего не мог придумать, кроме этого простого призыва, брошенного обыденным тоном. Еще некоторое время, напрягшись изо всех сил, я надеялся услышать ответ. Казалось, я не колеблясь отдал бы всю оставшуюся жизнь, лишь бы вернуть ее хоть на мгновение. Да, все, что угодно, лишь бы услышать ее голос, слегка озабоченный, когда она обращалась ко мне:
— Ты уже проснулся, малыш?
Я проснулся.
И целая жизнь должна пройти, прежде чем я засну вновь.
Мой призыв вибрировал, затихая в глубине квартиры, и у меня было время почувствовать, сколько в нем грусти.
Нет, провести здесь вечер просто невозможно. Мне необходимы шум, свет, алкоголь. Мне нужна жизнь!
В шкафу я обнаружил свое пальто на искусственной, под верблюжью, шерсти, сильно пронафталиненное матерью. Когда-то оно было мне велико, а теперь жало в плечах. Надевая его, я рассматривал остальную одежду, аккуратно висящую в чехлах. Что за нелепо выглядел этот халат, который мне совсем не шел! Только он показывал, каким я был.
Я вышел, а точнее, выбежал.
Консьержка подметала пол, бурча себе что-то под нос. Это была все та же старая женщина. Даже в те времена, когда я был мальчишкой, у нее уже был этот усталый вид, вид человека, достигшего конца своего пути. Тогда я считал ее ужасно старой, она казалась старше, чем сейчас. Она посмотрела на меня и не узнала. Она плохо видела, а я изменился.
Нечто маслянистое падало на асфальт, словно дождь, и блестящая мостовая отражала огни. Узкие улочки Левалуа были заполнены веселыми людьми. Они выходили с работы, неся в руках что-то к праздничному ужину, толпились у устричников — закутанные в морские свитера устричники потрошили в корзинах устриц под гирляндами из разноцветных лампочек. Колбасные магазины и кондитерские были переполнены. Хромой продавец газет зигзагами бегал с одного тротуара на другой, выкрикивая новости, на которые всем было глубоко наплевать.
Я шел без всякой цели, наобум, неся в себе раздирающую тоску.
Я остановился перед маленькой витриной книжно-канцелярского базара. Это был один из тех магазинчиков, которые есть в каждом квартале и где продают все — требники для Первого причастия, петарды к празднику Четырнадцатого июля, школьные принадлежности к началу учебного года и ясельные гарнитуры в декабре .Эти лавки — моя юность, и я люблю их еще больше оттого, что они постепенно исчезают из жизни.
Почему я вдруг почувствовал непреодолимое желание войти туда и купить все равно что, только бы испытать радость от встречи с прошлым? В тесном помещении толпились люди — четверо или пятеро.
Продавщица была похожа на старую вдову. В вечном трауре. Из глубины лавки пахло какао. Я был рад, что в магазинчике кто-то есть. Я мог задержаться, оглядеться, рассмотреть это дешевое великолепие и найти в нем несколько картинок детства, которые были мне сегодня необходимы.
Помещение напоминало грот, в котором собрали сверкающие самоцветы. На полках теснились новогодние елочные игрушки — стеклянные птицы, Деды Морозы из картона, корзины с тряпичными раскрашенными фруктами, хрупкие разноцветные шары, превращающие обыкновенную елку в сказку.
Подошла моя очередь, за спиной ждали люди.
— А для господина?
Я протянул руку и указал на маленькую клетку из картона, окрашенного в серебристый цвет и посыпанного стеклянной пудрой.
Внутри на золотых качелях раскачивалась птица из голубого и желтого велюра.
— Вот это, — пробормотал я.
— Что-нибудь еще?
— Все.
Продавщица положила клетку в картонную коробку и завязала.
— Три двадцать.
Выйдя из магазина, я почувствовал себя лучше. Я никак не мог понять, почему покупка новогодней игрушки, которой я не мог найти никакого применения, вдруг связала меня с прошлым. Это было просто тайной.
Я зашел в табачный магазин, чтобы выпить аперитив. Бар был полон возбужденными мужчинами, которые говорили о том, что они будут делать этой ночью. У одних пакеты были зажаты под мышкой, у других свертки торчали из карманов.
Сначала я собирался проехаться на автобусе по Большому бульвару, затем, поразмыслив, решил все же остаться в своем квартале.
Народ в Левалуа был беднее, но более шумный и сердечный. На каждом шагу я натыкался на людей, лица которых мне говорили о чем-то, но меня никто не узнавал.
На одном из перекрестков кто-то громко крикнул: «Альбер!» Я резко обернулся, но звали не меня, а огромного прыщеватого парня в клетчатой куртке кондитера, который валял дурака на трехколесном велосипеде для перевозки товаров.
Мой старый квартал! Родной запах влажной копоти и жареного мяса, плохо уложенные каменные мостовые, угрюмые фасады домов.
Эти бары и бездомные псы, на которых даже живодеры рукой махнули после бесплодных попыток извести их.
Так я и шагал около часа под липким дождем, пополняясь впечатлениями, — горькими и нежными одновременно ,которые возвращали меня лет на пятнадцать назад. В то время я еще учился, и рождественские праздники сохраняли для меня свое волшебство.
Около восьми часов вечера я вошел в самый большой ресторан нашего квартала. Вообще-то это было нечто вроде традиционной пивной с зеркалами, лепными стенами и потолками, с катком для салфеток, гигантскими скамейками, вьющимися растениями, стойкой-буфетом и официантами в черных штанах и белых куртках.