Петруха велел конюху купеческую сваху отвезти до дому; в сани садясь, она еще выпила на дорожку.
После свахи день спустя сам купчина приехал на паре вороных. На запятках саней у него два рослых молодца в полушубках, шитых цветным нитяным, оба в волчьих треухах и валенках.
Вороными сам купец правил. Купец был в легком хмельном кураже.
Не снимая высокой куньей шапки, поклонился Петрухе. Петруха, сняв стрелецкую шапку, ответил купцу поклоном, пятясь перед ним к лестнице в горенку.
– Годами мы разошлись, да честью ровня: я – купец, ты – боярской сын!
Петруха молча взял купчину под руку, повел вверх.
В горнице на столе приготовлена ендова серебряная с медом имбирным и ковши к ней кованые, тоже чеканного серебра.
Купец покрестился на образ в большой угол и в большой же угол сел.
Петруха, стоя, потчевал. Купец выпил только полковша меду. Подул на руки и, крестясь, тяжело вылез из-за стола, взяв с лавки кинутую им шапку, махнул рукой в сторону лестницы:
– Веди, кажи хозяйство!
Сошли во двор. Петрухе думалось, когда он пошел рядом с купцом, что сват глядит на все его добро с насмешкой. Ждал злых слов, но купец молчал.
В рухляднике каждую мягкую рухлядь щупал, а когда Петруха с зажженной свечой отводил далеко руку, говорил строго, как отец сыну:
– Свети, парень!
Сапоги и чедыги брал в руки, стучал толстым ногтем указательного пальца в подошву, ворчал в бороду:
– Тонко… менять надо!
Вернувшись, в горнице в углу купец умыл руки, Петруха дал ему рушник утереться. Сел на то же место в красный угол, сказал:
– Мед наливай – мне и себе! Не стой, хозяин, сядь!
На камкосиную розовую скатерть стола положил плашмя волосатые большие кисти рук. Хмуро глядел, как две стряпухи по очереди ставили на стол ендовы с медами, блины, икру и масло.
Ковш за ковшом купец, не дожидаясь Петрухи, пил хмельной мед и бубнил сквозь зубы:
– Лей и пей! Себя не забывай – день завалящий, не торговой – гулящий…
После каждого ковша гладил пышную длинную бороду, темно-русую с малой сединой. Иногда левой рукой сверху вниз гладил тучное брюхо, будто уминая туда проглоченные блины. Икнув, не крестил рот, а расправлял усы. Когда выпил столько, что иной давно бы под столом валялся, но у купца только лишь покраснело лицо да таусинный бархатный кафтан с цветными травами по синей земле стал теснить у ворота бобровой оторочкой; он, ослабив кушак, расстегнул ворот и кафтан освободил от крючков, пьяно и вместе воровато подмигнул боярскому сыну:
– А жемчуг как? Мы на обеде… яйцо в лебеде…
Петруха молча налил по ковшу меду, кланяясь, подал купцу его ковш:
– Выпьем, поговорим…
– Пить?! Пить можно, да ответ жду!
– Мой ответ тут! – Петруха нагнулся под лавку, достал кожаную кису и потрусил прямо на скатерть стола жемчуг. Купец взял горсть жемчуга, положил на широкую ладонь, иные жемчужины помял волосатыми пальцами; помолчав, заговорил:
– Скот, парень, у тебя ништо… рухлядь ношена… – хулить грех… Распорядок по дому нищий… дворник ветх – ему бога для от смерти огребаться пора…
– Есть конюх молодой и дворник тоже…
– Коли есть, указывай от хлевов, конюшен снег отваливать! С навоза паром полы да подруб гноит – киснет снег у стены.
Вскинул глаза на стряпуху; она ловко шлепнула на торель блины. Взял горячие блины, свернул трубкой, помакал в топленое масло, сунул в рот. Из узорчатой калиты на кушаке сбоку вытянул красный плат, отер рот:
– По дому порядня худая… блины вот, я чай, пришлые пекут?
– Пришлые… своей не управиться. Старовата.
– Зови меня Лукой Семеновым; тебя, знаю я, Петром крестили?
– Петром, Лука Семеныч!
– Сын Лазарев будешь?
– Все так, Лука Семеныч! – Петруха крикнул, собирая в кису жемчуг:-Митревна! – Из другой половины горенки вышла с поклоном Митревна не как всегда, а нарядная, в кике с жемчужным очельем, в темном атласном шугае. – Снеси кису в сани Луки Семеныча, положи бережно под сиденье в ящик!
Митревна с поклоном приняла тяжелую кису.
– Баба, сунь кису под лавку, – остановил купец.
– Лука Семеныч, жемчуг мой не гурмыцкой, правда, только скатной и чист…
– Жемчуг?
– Да, да, жемчуг, Лука Семеныч!
– Он мне не надобен!
Петрухе вспомнились слова Сеньки: «Ежели купец чего иного не попросит» – Петруха побледнел. Купец глядел прямо перед собой на дверь горенки, по-прежнему бубнил:
– Родители твои, покой им на том свете, торговали, молодец-стрелец?
– В Ветошном у родителя было пол-лавки, да в манатейном ряду, у попа взято за долг четь лавки – пожгли то добро, как черная смерть шла…
– В окно твою удаль глядел я, – чать, жемчуг грабежной? Мне хищеное брать – честь не велит…
– В подклете в сундуках хранился, – быстро выдумав, сказал Петруха.
Купец, задевая стол, тяжело вылез, покрестился в угол, где сидел, не глядя на образ; повернулся к дверям, часто мигал, поглядывая на огонь свечей у двери на полках. Вскинул глаза на черный образ наддверный, еще Секлетеей Петровной прилаженный, проворчал:
– Дело… тут надо понять толком… Скот – двор старой… Жемчуг – не цена ему – хищеной… боярской аль?… Торговлишки никакой! На Москве же един лишь нищий не торгует… Да… а! – помолчал, прислушиваясь, не скажет ли чего боярский сын, но Петруха стоял, опустив голову – ждал. – Нам же надо, чтоб капитал не лежал, а шевелился! Голова требуется, чтоб товар ведала, какой надо, и чтоб тот товар не гнил, ежели в годы лег лежать…
Петруха поднял голову, глаза его заблестели, он кинул шапку к ногам купца и крикнул:
– Лука Семеныч, не таюсь, что есть – глядел, лишним не бахвалю.
Купец сел на лавку к комику, сказал:
– Подыми шапку, сядь.
Петруха сел. Купец перекрестился. Петруха тоже. Выходя из горницы, купец обернулся, сказал Петрухе:
– За хлеб-соль благодарствую! Когда сошли во двор, прибавил:
– К нам прошу хлеба-соли рушить!
– Спасибо, Лука Семеныч! Как время сойдется, заверну.
– Время, пес ты этакий, сыщешь! Сваху шли, а зайдешь, то с грамотным писцом – сговорную писать штоб скоро…
Петруха от радости не знал, что сказать. Купец обнял его.
– Жемчуг не беру – дочери пускай… Водил я тебя, как рыбину за лодкой, и маловато водил! На чужой двор гуляй, да казенной шапки не теряй… Жемчуг требовал, глядя на шапку!
– Лука Семеныч, – рассмеялся Петруха, – эх, Лука Семеныч! Твоих молодцов семеро было, сгреблись мы, они же ворота заперли, я отбился да тын перемахнул, а шапка на твой двор тяпнула – винюсь!
– Удал, статен, не нищий! Ну, шли сваху… Купец, садясь в сани, еще сказал:
– Сваху шли в скоромной день – ни в среду, ни в пятницу. Сговорную писать тоже… учу – молод, вишь!
Темнело. Распахнули ворота купцу, и пахнула снегом сыпучим, колокольцами, поддужными и пьяными песнями масленичная Москва. У распахнутых ворот, уперев руки в бока, стоял Петруха, пока в снежном тумане не исчез возок купца, а когда боярский сын вернулся в горницу, то ему казалось, что в нем самом и колокольцы звенят, и песни звучат, и сердце обвевает снежной пылью…
– Семку зовите, эй!
Когда братья сели меды допивать и доедать блины, Петруха сказал:
– Счастье мне, Семка! Видал, как купчина по двору ходил, место глядел?
– Видал… прятался от чужих глаз! Чего дивить? Такому, как ты, молодцу не до отказов.
– У них, Семка, своя спесь – не наша! – Сваха шепнула: «Загулял: берегись, опятит…»
– Со сговорной торопись – в пяту не пойдет!
– Верно! Скоромной день – послезавтра, сегодня вторник. Едем, ты и напишешь!
– Подбери видоков: дьячка церковного аль дьякона, я напишу… тогда крепко!
– Тебя одену в стрелецкое платье – будешь слыть стрельцом, подьячим с Ивановой.
– Ладно!
– Семка, о моем деле кончено! Завтра о твоем приступлю к стрелецкому голове Артамону: поручусь за тебя, и ты – стрелец!
– Эк, торопишься к царю за волосы приволочь!
– Сердце болит, когда прячут тебя… женюсь, с женой чужие на двор хлынут: у чужих злой глаз!