– Где тебя искать?

– Просто! Ежедень сыщешь ввечеру, после службы, на кабаке Аники-боголюбца.

– Сыщу! – пообещал Сенька.

– Ну, жених, принимай сговорную, а за работу дай три алтына.

– Дорого! – крикнул купец.

Петруха молча сунул деньги в руку подьячего. Сговорную свернул, бережно упрятал за пазуху.

Когда изрядно было выпито, сделалось шумно, и гости запели песни:

Стал потом зять тещу в гости звать:
«Приходи-ко ты, теща, на масленицу,
Я тебе, матушка, честь воздам,
Я тебя, матушка, отпотчеваю
Во четыре дубины дубовые!»

Пели приказчики, а подьячий звонко и тонко выпевал, не слушая других:

Доставался сарафан
Воеводе на кафтан,
Добрым коням на попоны,
Мужикам на балахоны,
Да попам – на завязки к рукавам,
Да поповым дочерям —
На подвязки к волосам!

Купец меж тем вызвал баб, приказал:

– Огни, бабы, на божнице погасить! Огни со стола убрать на воронец и полки! Образа завешать!

Когда было сделано по указу хозяина, он еще крикнул:

– Огню прибавить! – И полез целоваться с будущим зятем. Сенька выпил много и вина и меду, хотелось пить табак, а рога не взял. Он вышел из-за стола, поклонился хозяину, но купец его поклона не заметил, кричал:

– Кто в сенях споровает?! Кто в сенях?

В сенях матерились чужие. Дверь распахнулась, в повалушу поползли люди не люди и звери не звери, а так – середка на половину, но хозяин разобрал:

– Ярыги кабацкие?!

– Ходили в боярах и много меж нас старых! – сказал один в грязном рядне, оборванном, длиннополом. Он поднялся с четверенек на ноги и своей рукой налил себе ковш водки.

– Славословие кабаку чтите! – приказал купец, притопывая ногой, похаживая между ярыгами.

Они поочередно ловко и водку наливали, и закуску брали.

– Слово – олово, хозяин! Пьем и чтем.

– А ну!

– Эй, дьякон, зачинай!

Волосатый, грязный, в старом замаранном подряснике, встал среди повалуши ярыга и полуцерковным говорком зачастил:

– Аще бы такие беды бога ради терпели-и… воистину были бы новые мученики-и… их же бы достойно память хвалити…

– Ух, Вельзевулово племя! – взвизгнул подьячий. – В кабаках поживы нет, по дворам пошли…

Расстрига-дьякон продолжал:

– Ныне же кто не подивится безумию их?… Без ума бо сами себя исказиша… не довлеет бо им милостыни даяти… вместо поклонения плесканию подлежат, вместо молитвы богу сатанинские песни совершаху… вместо бдения ночного всенощно спаху – иных опиваху, друзии же обыграваху… вместо поста безмерное пьянство, вместо финьяну обоняния, смердяху бо телеса их!… От афендров их исхожаху лютый, безмерный смрад… вместо панихиды родитель своих всегда поминающи матерным слово-овом!

К ярыге-дьякону пристали другие и возгласили хором:

– Ты еси един! Ты еси треклятый, пресладчайший каба-а-че!…

– Неладно хвалите кабак! Он – государев… – крикнул купец, показывая зубы.

– А мы, хозяин доброй, – сказал тот же кабацкий ярыга, который расстриге-дьякону приказывал славословить житье кабацкое, – мы имеем суму, а в ей саван… замыслы наши упокойника отчитывать! Потом той упокойник воскреснет, и зачнем его обливанию, яко латынскому крещению, предавать…

– Крещение в моем дому разрешаю, мертвый и мертвое чтение недобро чинить!

– Добро, хозяин! Масленичный, ряжоной, как и крещенский покойник…

– Пошто? Ну!

– А уж так! Примета есте: ежели про человека сказали – «помер», а тот человек жив сыщется, и тот человек дважды здрав и долголетен бывает…

– А ну! Образа завешены, творите, чего хотите. Купец снял со спицы кунью шапку и вышел на двор.

– Колоду сыщите, эй! – приказал тот же ярыга, который, видимо, слыл распорядчиком. Он был волосат, костист, и никакое пьяное зелье его с ног не валило.

– Офремыч, тут, в чулашке, корыто стоит, – ответили от порога.

– Тащите! Оно и будет мертвому колода.

Принесли длинное корыто, поставили среди повалуши. Из рядного мешка вытряхнули замаранный саван.

– Сыщите, чем лик белить!

У кого-то нашелся кусок мелу, видимо запасенный на случай. Один из ярыг худо на ногах держался, подвели того к корыту. Сверх его длинного кафтана надели просторный саван и, перегнув за спину, подхватив ноги, положили в корыто. Грязное лицо пьянице натерли мелом.

– Чти упокойное, отец! – крикнул распорядчик. Расстрига-дьякон порылся за пазухой, вынул тетрадь, стал в головах покойника, который кряхтел и мычал. Расстриге писанное в тетради было знакомо. Он, сморкнув к порогу, торжественно, по-церковному, начал:

– О погребении младеню сему-у!

– Чти! Душой он младень, а телом, только рогов нету, да ужо в кабаке набьют!

Купец, протрезвившийся на холоде, вернулся в повалушу, шапку кинул на лавку. Все ярыги обступили корыто, один светил, высоко держа свечу.

– «Мирских сладостей не вкусиша… восхищенна премирных щедрот благих, причастника покажи, молимся нерастленного младенца, его же преложил еси божественным повелением твоим. Слава отцу и сыну и духу смердящему-у…»

– Тьфу! – плюнул купец.

Подьячий, худо помня себя, пищал за столом:

– Хоть на Мытный двор в пастухи наймуся – время просто-ро-о!…

Пропойца-дьякон продолжал:

– «Небесных чертогов и светлого покоя, священнейшего лика, святых, господи, причастника сотвори чистейшего младенца-а!…»

– Отче! Чти нынче кратко: каков сей младенец на кабаке? – приказал старший.

Расстрига, не меняя книжного слога, зачастил:

– «Очистил мя еси кабаче донага, имение пропил – все из дому выносил и к жене прибрел и наг и бос, борже спать повалился, а в нощи пробудился и слышах жену и детей, злословящих мя: „Ты пьешь и бражничаешь, а мы с голоду помираем!“

– Окаянство блудное! – сказал купец и без шапки ушел из повалуши в сени.

Бывший дьякон продолжал:

– «Еще молимся об упокоении младенца Митрея и о еже по неложному своему обещанию небесному своему царствию того сподобити – не милуй, господи, не милуй!»

– Митрея? А пошто тут не милуй? – пьяно и звонко выкрикнул подьячий: он ловил на столе ярко начищенный медный достакан, а тот из руки вывертывался, полз дальше по столу.

Сенька спал, сунув под голову свою и кунью шапку купца. Приказчики, выпив на дорогу, ругали ярыг, уходя в сени.

Петруха стоял у двери повалуши в дальные покои, слышал слабый голос и чьи-то стоны. Сдернув шапку на сторону, приник плотнее ухом тогда, когда услышал за той же дверью голос, слаще которого не знавал в своей жизни. Окинув ярыг взглядом, плечом нажал дверь и шагнул в спальню жены купца. В углу, на широкой кровати, зарывшись исхудалым лицом в подушки, под темным одеялом лежала седая женщина. Седины разбрызганы на подушках, как вода; они блестели, отливая слабой желтизной от огня лампадок с широкой божницы. В комнате жарко натоплено. Пахло больным телом и потом. Выдвинувшись из-за высокой деревянной спинки кровати, румяная девушка с овальным лицом, с округлыми полуголыми плечами тихо взывала к больной:

– Мамушка, моя мамушка!

Она торопливо натягивала на плечи скользкий шелковый плат, малиновый, с розовыми цветами, и прислушивалась, что говорит больная.

– Мамушка! Слышь меня…

Петруха, войдя, встал у двери в полусумраке. Глаза больной глядели на него прямо в лицо, но он понял, что больная не видит вошедшего.

– Мамушка! Узнаешь меня?

– Беси… беси! Похоронное поют… беси!

– Слышишь ли дочь Анну? Анну?

Голова больной на подушках недвижима. Больная говорила про себя:

– Чую бесей… Беси пришли в избу… зачали клескать в долони… в избе много людей… Люди клескали в долони, гудели песни бесовы… един праведник познал нечистых – зубы огненны узрел… зубы… он ушел… Беси и люди стали плясать… плясать… изошла та изба скрозь землю… землю… выстало на том месте озеро… черное, черное… все чули… слышали – в избе той, проклятой богом… в озере… петухи пели… пели, как заря к свету зачиналась… пели…