— С меня причтется.

— Слушай, мне понравилась твоя новая картина, подруга. Которая с мальчишкой в смешной шляпе. Эйб мне показал. Гордится сил нет как. И я такой фигассе! Да ты должен гордиться, чувак.

Улыбаюсь, перестраиваюсь, пропуская страдающего позади меня.

— Похоже, я теперь знаю, что тебе подарить на Рождество.

— Напомни-ка, почему мы не можем пожениться? — говорит Гектор. Слышу, как что-то протестное вопит баба, и Гектор смеется не в трубку: — Шучу, Эйб. Ты полегче со мной. Я калека. — А теперь мне: — Кажется, твой отец засветил мне своего внутреннего пуштуна.

Напоминаю ему, что надо дать бабе утреннюю порцию лекарств, вешаю трубку.

Все равно что увидеть фото радиоведущего — никогда не выглядят они так, как себе их представляешь, слушая голоса в машине. Она во всяком случае старая. Ну или староватая. Ясное дело, это я понимала. Прикинула, что ей сейчас должно быть слегка за шестьдесят. Но как тут сложишь воедино эту худощавую седую женщину с маленькой девочкой, которую я всегда рисовала в воображении, трехлетку в темных кудрях, с долгими бровями, что почти смыкаются на переносице, как у меня. И она выше, чем я думала. Сразу видно, даже когда она сидит на скамейке рядом с бутербродным киоском — оглядывается по сторонам робко, словно потерялась. У нее узкие плечи, сама она хрупкая, приятное лицо, волосы стянуты назад, забраны под вязаный ободок. На ней нефритовые сережки, линялые джинсы, длинный оранжево-розовый свитер-платье, желтый шарф намотан на шею с небрежной европейской элегантностью. Она сообщила в своем последнем электронном письме, что наденет этот шарф, чтобы я легко ее по нему нашла.

Она меня еще не заметила, и я медлю среди путешественников, волокущих чемоданы по терминалу, и таксистов с табличками, встречающих клиентов. Сердце заходится у меня под ребрами, и я думаю про себя: Вот она. Вот она. Вот взаправду она. И тут мы встречаемся взглядами, ее лицо пропитывается узнаванием. Она машет мне.

Встречаемся у скамейки. Она улыбается, а у меня колени ходуном ходят. У нее улыбка в точности как у отца, если не считать зазора между передними зубами в рисовое зернышко шириной, чуть скошенная влево, от этого лицо у нее сминается, и она почти закрывает глаза, а еще — так же слегка склоняет голову набок. Она встает, и я замечаю ее руки: узловатые суставы, первые фаланги пальцев отвернуты вовне, на запястьях припухлости размером с фасолину. Чувствую, как скручивает живот, — как же ей, должно быть, больно.

Обнимаемся, она расцеловывает меня в щеки. Кожа у нее мягкая, как войлок. Прервав объятие, она отстраняется, держа меня за плечи, всматривается в мое лицо, словно любуется картиной. На глазах у нее влага. Они наполнены счастьем.

— Простите за опоздание.

— Ничего страшного, — говорит она. — Наконец-то мы вместе! Я так рада. — Ничьего стращного. Наконъец-то ми вмъесте! Французский акцент кажется еще гуще, чем по телефону.

— Я тоже рада, — говорю. — Как долетели?

— Я приняла таблетку, иначе, знаю, не усну. Все время буду не спать. Потому что я слишком счастлива и слишком волнуюсь.

Она удерживает меня взглядом, сияет мне, словно боится, что волшебство растает, стоит ей только отвести глаза, — пока громкоговоритель над нами не начинает советовать пассажирам докладывать о любом бесхозном багаже, и лишь тогда немного расслабляет лицо.

— Абдулла знает, что я приезжаю?

— Я ему сказала, что везу в дом гостя, — отвечаю.

Потом мы устраиваемся в машине, и я украдкой гляжу на нее. Невероятное дело. Есть что-то странно призрачное в Пари Вахдати — в том, что она сидит в моей машине, в нескольких дюймах от меня. Я то вижу ее совершенно ясно — желтый шарф вокруг шеи, короткие капризные волоски вдоль края стрижки, родинка цвета кофе под левым ухом, — то вдруг черты ее будто обертывает дымка, словно я смотрю на нее сквозь мутные очки. Накатывает головокружение.

— Все хорошо? — спрашивает она и, пристегиваясь, вглядывается в меня.

— Я все жду, что вы исчезнете.

— То есть?

— Просто это… немножко невероятно, — говорю я, нервно посмеиваясь. — Что вы есть на свете. Что вы здесь.

Она кивает, улыбается:

— А, мне тоже. Для меня тоже странно. Знаете, за всю жизнь я не встречала человека с именем, как у меня.

— Я тоже. — Поворачиваю ключ в зажигании. — Расскажите мне о своих детях.

Выезжаем с парковки, а она рассказывает мне о них, называя по именам, будто мы с ее детьми вместе росли, ходили в лес и ездили на семейные пикники, летом вместе бывали на морских курортах, где нанизывали ожерелья из ракушек и закапывали друг друга в песок.

Вот бы и впрямь.

Она рассказывает мне про своего сына — «и вашего двоюродного брата», добавляет она — Алена и его жену Ану: у них родился пятый ребенок, дочка, и они переехали в Валенсию, где купили дом.

— Finalement[16] они уехали из той мерзкой квартиры в Мадриде!

Ее первенцу, Изабель, которая пишет музыку для телевидения, впервые заказали дорожку к большому фильму. Муж Изабель Альбер — теперь шеф-повар в одном уважаемом парижском ресторане.

— У вас же был ресторан, нет? — спрашивает она. — Кажется, вы сообщали в электронном письме.

— Ну, у моих родителей был. Папа всегда мечтал владеть рестораном. Я ему помогала. Но пришлось его продать несколько лет назад. После того как умерла мама, а баба перестал… мочь.

— Ой, сочувствую.

— Да не стоит. Не заточена я под ресторанное дело.

— Надо думать. Вы же художник.

Я рассказала ей мимоходом, когда мы впервые говорили по телефону и она спросила, чем я занимаюсь, что мечтаю поступить в художественную школу.

— На самом деле я, что называется, «оператор набора данных».

Она внимательно слушает мои объяснения — я работаю в фирме, которая обрабатывает данные крупных компаний из списка «Форчен-500».

— Я составляю для них бланки. Брошюры, чеки, потребительские списки, списки электронных адресов — всякое такое. Нужно уметь только печатать. А платят прилично.

— Понятно, — говорит она. Обдумывает, затем спрашивает: — А интересная это работа?

Движемся на юг, проезжаем мимо Редвуд-Сити. Перегибаюсь над ней, тыкаю пальцем в пассажирское окно.

— Видите вон то здание? Высокое, с синей вывеской?

— Да?

— Я там родилась.

— Ah, bon?

Она продолжает поворачивать голову, следит глазами за тем зданием.

— Повезло.

— В каком смысле?

— Знаете, откуда взялись.

— Никогда об этом не задумывалась.

— Bah, ну разумеется. Но это важно — знать такое, знать свои корни. Знать, где начался как человек. А нет — вся жизнь кажется ненастоящей. Как головоломка. Vous comprenez?[17] Как будто пропустил начало истории и теперь на середине пытаешься разобраться.

Баба, вероятно, так себя теперь и чувствует. Жизнь его — сплошные дыры. Каждый день — путаная история, головоломка, через которую приходится продираться.

Пару миль едем в тишине.

— Интересная ли у меня работа? — говорю. — Однажды я пришла домой и обнаружила, что над кухонной мойкой не выключен кран. На полу битое стекло, газовая конфорка не выключена. Тогда-то я и поняла, что одного его оставлять больше нельзя. А поскольку нанять сиделку мне было не по карману, я нашла надомную работу. «Интересность» в это уравнение не вписывается.

— А художественная школа подождет.

— Ей придется.

Я с тревогой жду, что дальше она скажет, как повезло моему отцу с дочерью, но, к моему облегчению и признательности, она лишь кивает, провожает глазами дорожные знаки. Другие же — особенно афганцы — постоянно подчеркивают, как отцу повезло, какое я ему благословение. Говорят обо мне с восхищением. Делают из меня святую, дочь, которая героически отказалась от блестящей жизни в беспечности и обеспеченности ради дома и ухода за отцом. А ведь еще же и мать, — говорят они, а голоса у них прямо умасливаются от сочувствия. — Столько лет нянчилась с ней. Тогда был ужас. А теперь вот отец. Красоткой она, конечно, никогда не слыла, но ухажер у нее был. Американец, ну тот, у которого солнечные батареи. Могла за него выйти. Но нет. Из-за них. Стольким пожертвовала. Эх, всякому родителю бы такую дочь. Хвалят меня за боевой настрой. Восторгаются моим мужеством и благородством, будто я сама преодолела какое-нибудь физическое уродство или, может, адский дефект речи.

вернуться

16

Наконец-то (фр.)

вернуться

17

Понимаете? (фр.)