Волошин Максимилиан
И.Ф.Анненский — лирик
"Все мы умираем неизвестными"…
Слова Бальзака оказались правдой и для Иннокентия Федоровича Анненского.[1]
Но "жизнь равняет всех людей, смерть выдвигает выдающихся". Надо надеяться, что так случится и теперь.
И. Ф. Анненский был удивительно мало известен при жизни не только публике, но даже литературным кругам. На это существовали свои причины: литературная деятельность И. Ф. была разностороння и разнообразна. Этого достаточно для того, чтобы остаться неизвестным. Слава прижизненная — удел специалистов. Оттого ли, что жизнь стала сложнее и пестрее, оттого ли, что мозг пресыщен яркостью рекламных впечатлений, память читателя может запомнить в наши дни о каждом отдельном человеке только одну черту, одно пятно, один штрих; публика инстинктивно протестует против энциклопедистов, против всякого многообразия в индивидуальности. Она требует одной определенной маски с неподвижными чертами. Тогда и запомнит, и привыкнет, и полюбит.
Быть многогранным, интересоваться разнообразным, проявлять себя во многом — лучшее средство охранить свою неизвестность. Это именно случай Иннокентия Федоровича Анненского; и лишь теперь для него начнется синтетизирующая работа смерти.
И. Ф. был звездой с переменным светом. Ее лучи достигали неожиданно, снопами разных цветов, то разгораясь, то совсем погасая, путая наблюдателя, который не отдавал себе отчета в том, что они идут от одного и того же источника. И надо отдать справедливость, что у Иннокентия Федоровича были данные для того, чтобы сбить с толку и окончательно запутать каждого, кто не знал его лично.
Вспоминаю хронологическую непоследовательность моих собственных впечатлений о нем и о его деятельности.
В начале девятисотых годов в беседе о прискорбных статьях Н. К. Михайловского о французских символистах: "Михайловский совсем не знал французской литературы — все сведения, которые он имел, он получал от Анненского". Тогда я подумал о Николае Федоровиче Анненском и только гораздо позже понял, что речь шла об Иннокентии Федоровиче.
Года два спустя, еще до возникновения «Весов», Вал. Брюсов показывал мне книгу со статьей о ритмах Бальмонта.[2] На книге было неизвестное имя И. Анненский. "Вот уже находятся, значит, молодые критики, которые интересуются теми вопросами стиха, над которыми мы работаем", — говорил Брюсов.
Потом я читал в «Весах» рецензию о книге стихов «Никто» (псевдоним хитроумного Улисса,[3] который избрал себе Иннокентий Федорович). К нему относились тоже как к молодому, начинающему поэту; он был сопоставлен с Иваном Рукавишниковым.[4]
В редакции «Перевала» я видел стихи И. Анненского (его считали тогда Иваном Анненским). "Новый декадентский поэт. Кое-что мы выбрали. Остальное пришлось вернуть".
Когда в 1907 году Ф. Сологуб читал свою трагедию «Лаодамия», он упоминал о том, что на эту же тему написана трагедия И. Анненским.[5] Затем мне попался на глаза толстый том Эврипида в переводе с примечаниями и со статьями И. Анненского;[6] помнились какие-то заметки, подписанные членом ученого комитета этого же имени, — то в «Гермесе», то в "Журнале Министерства народного просвещения", доходили смутные слухи о директоре Царскосельской гимназии и об окружном инспекторе Петербургского учебного округа…
Но можно ли было догадаться о том, что этот окружной инспектор и директор гимназии, этот поэт-модернист, этот критик, заинтересованный ритмами Бальмонта, этот знаток французской литературы, к которому Михайловский обращался за сведениями, этот переводчик Эврипида — все одно и то же лицо?[7]
Для меня здесь было около десятка различных лиц, друг с другом не схожих ни своими интересами, ни возрастом, ни характером деятельности, ни общественным положением. Они слились только в тот мартовский день 1909 года, когда я в первый раз вошел в кабинет Иннокентия Федоровича и увидал гипсовые бюсты Гомера и Эврипида, стену, увешанную густо, по-старинному, фотографиями, литографиями и дагерротипами, шкафы с книгами — филология рядом с поэтами, толстые томы научных изданий рядом с тоненькими «plaquettes» [брошюрами (франц.)] новейших французских авторов, еще не проникших в большую публику. Наружность Иннокентия Федоровича гармонировала с этим кабинетом, заставленным старомодными, уютными, но неудобными креслами, вынуждавшими сидеть прямо. Прямизна его головы и его плечей поражала. Нельзя было угадать, что скрывалось за этой напряженной прямизной — юношеская бодрость или преодоленная дряхлость. У него не было смиренной спины библиотечного работника; в этой напряженной и неподвижной приподнятости скорее угадывались торжественность и начальственность. Голова, вставленная между двумя подпиравшими щеки старомодными воротничками, перетянутыми широким черным пластроном, не двигалась и не поворачивалась. Нос стоял тоже как-то особенно прямо. Чтобы обернуться, Иннокентий Федорович поворачивался всем туловищем. Молодые глаза, висячие усы над пухлыми слегка выдвинутыми губами, прямые по-английски волосы надо лбом и весь барственный тон речи, под шутливостью и парадоксальностью которой чувствовалась авторитетность, не противоречили этому впечатлению. Внешняя маска была маской директора гимназии, действительного статского советника, члена ученого комитета, но смягченная природным барством и обходительностью.
Все, что было юношеского, — было в неутомленном книгами мозгу; все, что было старческого, было в юношески стройной фигуре. Хотелось сказать: "Как он моложав и бодр для своих 65 лет!", а ему было на самом деле около пятидесяти.[8]
Его торжественность скрывала детское легкомыслие; за гибкой подвижностью его идей таилась окоченелость души, которая не решалась переступить известные грани познания и страшилась известных понятий; за его литературною скромностью пряталось громадное самолюбие; его скептицизмом прикрывалась открытая доверчивость и тайная склонность к мистике, свойственная умам, мыслящим образами и ассоциациями; то, что он называл своим «цинизмом», было одной из форм нежности его души; его убежденный модернизм застыл и остановился на определенной точке начала девяностых годов.
Он был филолог, потому что любил произрастания человеческого слова: нового настолько же, как старого. Он наслаждался построением фразы современного поэта, как старым вином классиков; он взвешивал ее, пробовал на вкус, прислушивался к перезвону звуков и к интонациям ударений, точно это был тысячелетний текст, тайну которого надо было разгадать. Он любил идею, потому что она говорит о человеке. Но в механизме фразы таились для него еще более внятные откровения об ее авторе. Ничто не могло укрыться в этой области от его изощренного уха, от его ясно видящей наблюдательности. И в то же время он совсем не умел видеть людей и никогда не понял ни одного автора как человека. В каждом произведении, в каждом созвучии он понимал только самого себя. Поэтому он был идеальным читателем.
Перелистывая немногие и случайные письма, полученные мною за эти несколько месяцев знакомства от Иннокентия Федоровича, я нахожу такие фразы, глубоко характерные для его отношения к слову:
"Да, Вы будете один… Вам суждена, быть может, по крайней мере на ближайшие годы, роль, мало благодарная". Пишет он мне после первого нашего свидания: "Ведь у вас — школа. . у Вас не только светила, но всякое бурое пятно не проснувшихся, еще сумеречных трав, ночью скосмаченных… знает, что они СЛОВО и что ничем, КРОМЕ СЛОВА, ИМ — светилам — не быть, что отсюда и их красота, и алмазность, и тревога, и уныние.
1
… оказались правдой и для Иннокентия Федоровича Анненского. — Ср. рассказ Волошина об Анненском: "Когда я вспоминаю теперь его фигуру — у меня всегда возникает чувство какой-то обиды; вспоминаются слова Бальзака: "La gloire c'est le soleil des morts, nous mourrons tous inconnus") (Памятники культуры. Новые открытия. Ежегодник, 1981, с. 69). Эти слова, по всей вероятности, воспроизводят в сильно измененном виде фразу из романа Бальзака "Поиски Абсолюта" ("La recherche de l'Absolu", 1834): "La gloire est le soleil des morts; de ton vivant, tu seras malheureux comrne tout ce qui fut grand, et tu ruineras tes enfants". В переводе Б. А. Грифцова: "Слава — солнце мертвых; при жизни ты будешь несчастен, как все великие люди, и разоришь детей" (Бальзак, Опоре де. Неведомый шедевр; Поиски Абсолюта. М., 1966, с. 114).
2
….книгу со статьей о ритмах Бальмонта. — "Книга отражений" И. Ф. Анненского, включавшая статью "Бальмонт — лирик" (СПб., 1906, с. 169–213). Брюсов поместил в журнале «Весы» (Волошин ошибается, говоря, что "Книга отражений" увидела свет до возникновения журнала) рецензию К. И. Чуковского на эту книгу — "Об эстетическом нигилизме" (Весы, 1906, Э 3–4, с. 79–81).
3
…псевдоним хитроумного Улисса… — Никто — имя, которым Одиссей па звался циклопу Полифему (Одиссея, IX, 364–367).
4
…сопоставлен с Иваном Рукавишниковым. — В рецензии В. Я. Брюсова: "Иван Рукавишников. Книга третья. Стихотворения. СПб., 1904; Ник. Т-о. Тихие песни. С приложением сборника стихотворных переводов "Парнасцы и проклятые". СПб., 1904" (Весы, 1904, Э4, с. 62–63; подпись: Аврелий).
5
…на эту же тему написана трагедия И. Анненским. — Трагедии И. Ф. Анненского «Лаодамия» (1902), опубликованная в сборнике "Северная речь" (СПб., 1906, с. 137–208), и Ф.Сологуба "Дар мудрых пчел" (1906) представляют собой обработку античного мифа о Протесилае и Лаодамии. 22 декабря 1906 г. Сологуб писал Анненскому: "Раньше, чем я узнал, что Вы написали трагедию о Лаодамии, я взялся за ту же тему. С моей стороны это было большою смелостью, потому что я никогда не занимался изучением античной древности. Когда я прочел Вашу превосходную трагедию, было уже поздно бросать мою работу: первые 2 листа были написаны совсем, а остальные — вчерне. Теперь я беру на себя смелость послать Вам рукопись трагедии, которую я назвал "Дар мудрых пчел". Буду очень рад, если Вы пожелаете хотя бегло просмотреть эту пьесу, и буду очень польщен, если Вы когда-нибудь, при случае, скажете или напишете мне что-нибудь о моей работе" (ЦГАЛИ, ф. 6, oп. I, ед. хр. 365). Ср. с. 731 наст. изд.
6
…том Эврипида со со статьями И. Анненского… — Театр Еврипида. Полный стихотворный перевод с греческого всех пьес и отрывков, дошедших до нас под этим именем. В трех томах, с двумя введениями, статьями об отдельных пьесах И. Ф. Анненского. СПб., 1906, т. 1. Тома 2 и 3 "Театра Еврипида" вышли после смерти Анненского (1917, 1921).
7
…одно и то же лицо? — О множестве «ликов», которые объединял в себе Анненский, Волошин признавался в письме к нему, написанном 7 или 8 марта 1909 г. — несколько дней спустя после знакомства: "Вы существовали для меня до самого последнего времени не как один, а как много писателей. Я знал переводчика Эврипида, но вовсе не соединял его с тем, кто писал о ритмах Бальмонта и Брюсова. Я помнил, как однажды Алекс Вас Гольштейн (Вебер), говоря о Михайловском, прибавила: "Михайловский образованный человек? Все, что он знал о литературе, он знал из разговоров И. Ф. Анненского". И конечно, этого И. ф. Ан я не мог соединить с И. Анненским, «молодым» поэтом, которого Гриф со "строгим выбором" печатал в «Перевале». И только теперь, в мой последний приезд из Парижа, все эти отрывочные впечатления начали соединяться, и, наконец, три дня тому назад, они слились окончательно в конкретную личность и в цельный характер, к которому я не мог не почувствовать глубочайшего уважения и удивления" (ЦГАЛИ, ф. 6, он. 1, ед. хр. 307). Ср. слова Волошина об Анненском в записи Л. В. Горнунга и Д. С. Усова: "В моем сознании соединилось много «Анненских», которых я раньше не соединял в одном лице. Тут был и участник странного журнала "Белый камень" (редактировавшегося Анатолием Бурнакиным) и других журналов того времени. Все соединялось в этом чопорном человеке, в котором чувствовался чиновник Министерства народного просвещения. До чего было в нем все раздергано на разные лоскуты" (Памятники культуры. Новые открытия. Ежегодник 1981, с. 70).
8
…ему было на самом деле около пятидесяти. — Излагаемые Волошиным впечатления от первого визита к Анненскому (4 марта 1909 г.) дополняются его рассказом о том, как Анненский в первый раз при нем читал стихи: "Выслушав нашу просьбу — прочесть стихи, Иннокентий Федорович прежде всего обратился к Валентину Иннокентиевичу.