Эверса нельзя было упрекнуть в симпатиях к России. Он ненавидел русских и не скрывал этого. Но эта ненависть не ослепляла его настолько, чтобы лишить разума. И генерал в разговорах с друзьями продолжал отстаивать свою мысль о том, что война с Россией опасна для Германии. Эверс ставил под сомнение правильность немецких данных генерального штаба о военном потенциале России, не верил сведениям о её промышленности и населении. Даже более, он был искренне уверен, что единоборство немецкой армии с советской в случае затяжной войны приведёт к гибели Германии, поскольку количественное преимущество было на стороне её противника.

Свои взгляды Эверс в последнее время поверял только ближайшим друзьям. Но даже им не говорил генерал того, что начало битвы за Сталинград он считает самой большой ошибкой гитлеровского командования: русские получили возможность перемалывать в этой гигантской мясорубке самые отборные части гитлеровской армии; даже если Россия поступится Сталинградом, немецкие дивизии все равно будут обескровлены и не смогут прорваться к Москве. Эверс всеми помыслами желал Паулюсу победы. Он с радостью передвигал свои значки на двухкилометровке, когда слышал сообщения о малейшем продвижении гитлеровских частей на любом участке Сталинградского фронта. А где-то в глубине души жила и ширилась тревога за судьбу всей войны.

Когда в сообщениях впервые были упомянуты слова «наступление русских», Эверс чуть не заболел. Правда, кроме этих ничего не значащих слов, в сводках не было ничего тревожного, но генерал, как всякий военный человек, хорошо знакомый с положением на фронтах, умел читать между строк.

24 ноября 1942 года Эверс не спал всю ночь. Печень не болела, не было никаких других причин для бессонницы, но… не спалось.

«Старею!»— с грустью решил генерал, и, взглянув на часы, повернулся, включил приёмник: в это время передавали утреннюю сводку.

Первая же фраза, долетевшая до слуха генерала, выбросила его из кровати, словно пружина: советские войска окружили 6-ю армию и 4-ю танковую армию под Сталинградом… Эверс начал поспешно одеваться. Наполовину оделся, но снова устало опустился на кровать. Куда он собирается бежать? Что он может сделать, чем помочь? Да, это начало конца, которого он так смертельно боялся, против которого предостерегал. Как бы ему хотелось сейчас на самом авторитетном военном совете проанализировать положение, создавшееся на Восточном фронте, и дальнейшие перспективы ведения войны! О, он бы доказал всю пагубность стратегии и тактики Гитлера! Но что он может сделать сейчас? Ничего! Молчать. Не проронить ни одного неосторожного слова, ничем не выдать мыслей, снующих сейчас в голове: ведь страшно не только сказать, но даже подумать, что для успешного завершения войны необходимо уничтожить Адольфа Гитлера. Да, да, себе он может в этом признаться — ликвидировать фюрера.

Надо немедленно, какой угодно ценой, заключить сепаратный договор с Америкой, Англией и Францией, развязать руки на Западе и все силы бросить на Восток. О примирении с Советским Союзом нечего и думать. Итак, выход из создавшегося положения нужно искать только на Западе. Это пока единственный путь. Единственная надежда на спасение.

Выходит, надо действовать, и немедленно? Но с чего начать? Кто отважится на такой величайший риск, как государственный переворот, даже во имя спасения Германии?

Эверс мысленно перебирал имена всех своих друзей и единомышленников. Они есть даже в среде высшего командования. А теперь их, верно, ещё больше. Надо встретиться, поговорить, посоветоваться. Действовать надо немедленно, иначе будет поздно. Генерал поднялся и пошёл в кабинет. В доме все ещё спали. Рассвело, ничто не нарушало утренней тишины, кроме тяжёлых солдатских шагов по асфальтированной дорожке вокруг виллы. Шаги были чёткие, размеренные. Так могут шагать лишь уверенные в себе и в будущем люди. И вдруг генерал представил, что этим, обутым в тяжёлые кованые сапоги солдатам со всех ног приходится бежать по степям, удирая от русских. Эверс представил себе тысячи, десятки тысяч обутых в тяжёлые кованые сапоги солдатских ног. Они бегут во весь дух, топают, вязнут в снегу и снова бегут изо всех сил…

Генерал опустил шторы, чтобы заглушить шаги за окном. Но всё равно они, словно размеренные удары, били и били по напряжённым нервам.

Нет, он не имеет права на бездеятельность! Надо действовать, действовать во что бы то ни стало! В дальнейшем ничто не заставит его безмолвно подчиняться высшему командованию, слишком ослеплённому, чтобы увидеть бездну, к которой ведёт страну Гитлер.

Но надо действовать спокойно и разумно. Единомышленников подыскивать осторожно. Никакой поспешности, а тем более чрезмерной доверчивости к малознакомым людям. Иначе можно в самом начале погубить все дело.

Ещё долго сидел генерал у письменного стола, обдумывая план. Из глубокой задумчивости его вывел лёгкий стук в дверь.

— Доброе утро! Прикажете подавать завтрак? — спросила горничная.

— Да, — коротко бросил Эверс и, раскрыв бювар, начал писать рапорт командиру корпуса.

Ссылаясь на личные дела, генерал просил предоставить ему двухнедельный отпуск для поездки в Берлин.

Генрих обычно приходил в штаб за несколько минут до десяти, чтобы успеть поговорить с Лютцем до прихода Эверса. К этому времени адъютант генерала уже знал все штабные новости и охотно рассказывал о них Генриху, к которому испытывал все большую симпатию. Но в это утро Лютц был неразговорчив.

— Герр гауптман, кажется, меланхолически настроен? — спросил Генрих после нескольких неудачных попыток завязать беседу.

— А разве на ваше настроение не действуют никакие события? — Лютц протянул Гольдрингу последнее сообщение со Сталинградского фронта.

Прочитав первые строчки, Генрих тихонько свистнул. Он низко склонился к сводке, чтобы скрыть от собеседника выражение лица.

— Разве вы не слышали утреннего сообщения?

— Я сплю как убитый. И утром радио никогда не включаю.

— Теперь придётся слушать и утром, и вечером…

Они замолчали. Каждый думал о своём и по-своему переживал полученные сообщения.

— Как вы думаете, Карл, что всё это значит? — первым нарушил молчание Генрих.

— Я небольшой стратег, но кое-какие выводы напрашиваются сами собой. Неутешительные выводы. Но никакая пропаганда не убедит меня, что всё идёт хорошо. Вы помните, как в прошлом году наши газеты объясняли отступление под Москвой? Они твердили тогда, что нашим войскам необходимо перейти на зимние квартиры. И кое-кто этому поверил. А меня злит эта политика, скрывающая правду. Ну, а чем теперь объяснит наша пропаганда окружение армии Паулюса? Тем, что мы решили войти в кольцо советских войск, чтобы спрятаться за их спинами от приволжских ветров? Эх, Генрих!

Лютц не успел закончить — кто-то сильно рванул ручку двери, и на пороге появился Миллер.

— Генерал у себя? — спросил он, не поздоровавшись.

— Вот-вот должен прийти.

Майор заходил по комнате, нервно потирая руки и всё время поглядывая на дверь. Вид у него был такой встревоженный, что ни Лютц, ни Генрих не решались спросить, что произошло.

Тотчас же по приходе Эверса Миллер заперся с ним в кабинете, но не прошло и минуты, как генерал вызвал обоих офицеров.

— Герр майор сообщил мне очень неприятную новость: сегодня ночью на дороге от Шамбери до Сен-Реми маки пустили под откос поезд, который вёз оружие для нашей дивизии. Обер-лейтенант Фельднер тяжело ранен, охрана частью перебита, частью разбежалась.

— А оружие, оружие? — почти одновременно вырвалось у Генриха и Лютца.

— Маки успели захватить лишь часть его. Приблизительно треть. К счастью, подоспели на помощь поезда с новой охраной… Появление офицера-шифровальщика помешало генералу кончить фразу.

— Ну, что там у вас? — спросил он нетерпеливо, беря и руки расшифрованный рапорт. Прочитав, с досадой отпросил бумажку. — О, этот мне Фауль!

— Что случилось, герр генерал? — Миллер не решился без разрешения Эверса взять отброшенный рапорт.