В конце лета 1938 года мы, однако, вернулись в Сен-Жермен-ан-Ле с чувством облегчения; тревога оказалась ложной. Но мы по-прежнему были настороже, и багаж всегда был собран. Через знакомых, живших в Германии и в Швейцарии, мы знали, что ситуация не меняется к лучшему и что иначе и быть не может. Поэтому мы не разделяли всеобщую безмятежную радость по поводу Мюнхенских соглашений, подписанных от имени Франции Эдуардом Даладье. Ему приписывают трезвое высказывание в ответ на восторженные крики толпы, пришедшей приветствовать «спасителя мира» в аэропорту Бурже: «Дураки, они не знают, чему аплодируют». Я не слышала именно этой формулировки, но она как нельзя лучше выражает состояние духа, царившее у нас в доме. Нам Мюнхен не принес облегчения. Как и дедушка несколькими годами раньше, мы чувствовали, что происходит катастрофа и что, делая уступки Гитлеру, французская Третья Республика просто убаюкивает себя иллюзиями. Я не представляла себе ясно, что стану делать в случае войны, но уже говорила себе с тревогой, что должна буду заняться помощью самым старым, самым одиноким, самым обездоленным в момент кризиса, каким бы он ни оказался. У меня было смутное, но глубоко укорененное сознание, что наша семья, наш дом должны принять на себя особую ответственность за Бон и его обитателей.

Когда мы вернулись в Бон летом 1939 года, я инстинктивно почувствовала, что нас ждут большие испытания и что возвращение в Сен-Жермен-ан-Ле произойдет нескоро. К тому же мы пустили пожить наших друзей в квартиру на рю де ла Републик. Объявление войны мы услышали в Боне, 3 сентября. Это было глубокое потрясение. Мы этого ждали, даже готовились. Каждый день, ровно в полдень, мы слушали новости с глубокой тревогой, ожидая рокового сообщения, но отсутствие удивления ничего не изменило. Это было, как электрический разряд в сердце. Напряженное и бледное лицо бабушки сказало мне больше, чем поток информации. Она, пережившая 1870 и 1914 годы, видела в воображении образы смерти, разрушения, ненависти, боли. Я читала это в ее глазах. Вскоре я пошла в деревню за покупками и чтобы проверить, не приснилось ли мне все это. Нет, не приснилось.

В несколько мгновений площадь наполнилась людьми. Как будто они надеялись узнать здесь еще что-то. Как будто то, что они здесь собрались, могло предотвратить беду или, по крайней мере, помочь им успокоиться. Но что мы могли сказать? В толпе раздавался приглушенный ропот; мы ничего не могли сообщить друг другу, кроме собственного изумления. И я так же, как и другие. Не принимая себя за Жанну д’Арк, я, тем не менее, говорила себе, что должна так или иначе принести пользу моей деревне.

Как и все французы, в течение восьми месяцев этой «странной войны» я спрашивала себя и спрашиваю до сих пор, что же в ней было забавного[14]. С точки зрения Бона в повседневной жизни ничего не происходило. Однако мы не вернулись в Сен-Жермен- ан-Ле. Мы обосновались в Вье Ложи, на этот раз всерьез. Если бы не тревога о будущем, можно было бы подумать, что у нас просто большие, продленные каникулы. Однако мне следовало организовать учебу. Я успела сдать первый экзамен на аттестат зрелости перед отъездом, но следующий должен был быть летом 1940 года. Значит, я должна была записаться на заочные курсы и найти в Шовиньи преподавателей, которые бы со мной занимались. Постепенно заботы о доме и все повседневные заботы легли на мои плечи. Бабушка старела и хуже справлялась с делами по дому из- за перелома шейки бедра, случившегося за десять лет до этого; у мамы не хватало сил управлять сложной ситуацией. После смерти деда и преждевременной смерти моего отца, тетя-«крестная» стала как бы мужчиной в семье. Все держалось на ней. Как только я смогла, я стала ей помогать с Вье Ложи.

Мы не представляли себе толком, что такое война. Все предвидели битвы на севере или на востоке Франции. Но никто не ожидал увидеть немецких солдат на наших улицах, и мы вовсе не могли предположить, что окажемся на стратегических позициях.

Все перевернулось в моей жизни, жизни Бона и жизни Франции в июне 1940 года. В течение шести недель война стала для Франции реальностью. 10 мая немецкие танки проникли на нашу территорию, молниеносно сметая наши войска с позиций. Затем последовал разгром армии, массовый исход населения, сдача позиций правительства, вынужденного бежать из Парижа сначала в Тур, а затем в Бордо. Я видела в происшедшем прежде всего моральное поражение, отказ от совести, потерю авторитета и храбрости.

На рассвете 22 июня немецкие войска вошли в Пуатье. В тот же день маршал Петен, заместивший Поля Рейно на посту главы правительства, подписал перемирие. «Понимаешь, в Ретонде! В том самом вагоне, что и в 1918 году», — с трудом сдерживая гнев и слезы, негодовала бабушка.

В этот же день немцы вошли в Бон. Некоторые образы навсегда врезаются в память. Я говорила об отце на смертном одре. Многие другие картины навсегда запечатлелись в моем сердце за четыре года Сопротивления. Среди них 22 июня 1940 года, немецкий грузовик, подкатывающий к воротам Вье Ложи.

Я вышла из дому, услышав шум необычно мощного мотора в тупичке, ведущем к нашим воротам, и увидела колонну военных грузовиков. Я застыла в остолбенении. Не имея ни малейшего представления, что делать, я вернулась в дом и бросила маме и бабушке: «Немцы! Не двигайтесь, я ими займусь!» И немедленно вернулась на улицу. Тут я увидела, что первый грузовик движется по направлению к саду. Я мгновенно заперла ворота и встала перед ними, скрестив руки, изображая собой святую Женевьеву, не дающую Атилле войти в Париж. Мне было не по себе, но я пыталась продемонстрировать полную уверенность.

Из передней правой дверцы грузовика вышел офицер и направился ко мне с разъяренным видом. Нельзя было дать ему возможности заговорить первым, дать ему время почувствовать себя главным. Прежде чем он открыл рот, я резко бросила: «Was wollen Sie?»[15] Я нарочно заговорила по-немецки. Эффект был немедленный — его полное изумление: «Вы немка? — спросил он. — Нет, я швейцарка. Сюда нельзя входить». От удивления он слегка смягчил тон, но остался тверд.

— Сожалею, но мы должны войти. Мы займем ваш дом.

— И не думайте! Я же вам сказала, — я швейцарка. Вы же не собираетесь оккупировать Швейцарию?

— Нравится вам это или нет, это так. Откройте ворота.

Обсуждать, действительно, было нечего, неравенство не подлежало обсуждению. Мои слова против его оружия; я одна против их численного превосходства; моя прямота домовладельца против их высокомерия оккупантов — партия была заранее проиграна. С тяжелым чувством я решилась открыть им проход. Скрежет тяжелой кованой ограды звучал, как скрежет моего сердца. Наша армия побеждена. Как же может не сдаться простой мирный житель? Но хотя они могли занять наш дом, они не могли отнять мое достоинство и честь семьи, живущей здесь уже три столетия. Они вошли. Пусть я не могла ничего сделать, но они пойдут только за мной. Я шагала медленно, ощущая спиной нетерпение моторов. На пороге я обернулась и заявила непрошенным гостям: «Пусть выйдут вперед ответственные лица. Нужно обсудить ситуацию».

Вышли два офицера, майор и капитан, насколько позволяла определить моя степень осведомленности в немецких воинских званиях. Они были явно ошеломлены тем, что я говорю по-немецки не хуже их. Это не лишило их самоуверенности оккупантов, но заставило говорить осторожно, поскольку они знали, что я все пойму. Наверняка они видели в моем знании языка еще и упрощение своих задач. Отсюда, по-видимому, проистекало их относительно вежливое обращение со мной. Если бы я не встала на пороге, у входной двери, они вошли бы в дом и без моего разрешения. Но я хотела любой ценой сохранить господство над ситуацией или, по крайней мере, попытаться это сделать. «Я сейчас вас впущу, — сказала я, — но только офицеров. И я сама покажу вам дом». У дверей гостиной я добавила: «В гостиной моя бабушка. Она стара и утомлена. Она отдыхает. Сюда я вас не впущу». К великому моему изумлению, они поклонились и не стали настаивать на осмотре комнаты. Про себя я подумала: «Один тур выигран». На втором этаже они осмотрели все комнаты. «Мы берем две», — сказал с удовлетворенным видом майор. По случайности две самые большие и красивые. Угловая, где до сих пор мы жили с братом, и соседняя, выходящая окнами на реку.