Ты на доске лежишь, где моют мертвецов,
Недвижная, лежишь ты на спине.
Смотрю, опали груди у тебя,
Не вьются кудри… Плачу в тишине:
Я старым был, я был уже седым,
Когда ты молодость вернула мне…

А потом, словно выпустил несколько стрел в одну цель, прокричав без разбора:

Научись глазами сердца смотреть на таинства Вселенной…
Прозрение — моя дорога, пророчество — мое призванье.
О, как прекрасно бытие после большой беды!

Смолк и опустил голову. Может, представил себе тот день, когда Нух — не отец его, а прадед — узнал о заговоре духовенства и воинов против эмира — саманида Насра, впавшего в шиитскую ересь. Долго сидели они друг против друга — Нух и Наср (сын и отец) и думали, что делать. Наконец, Нух попросил созвать всех заговорщиков на пир и бросил перед ними на стол голову их вождя. А потом приказал заковать и Насра — отца в цепи и отвезти в Арк. И произвел избиение еретиков в Бухаре и по всему Хорасану и Мавераннахру. В это-то время и ослепили Рудаки. Он был другом поверженного эмира.

Те, перед кем ковер страданий постлало горе, вот кто мы,
Те, кто скрывает в сердце пламень и скорбь во взоре, вот кто мы.
Те, кто игрою сил враждебных впряжен в ярем судьбы жестокой,
Кто носится по воле рока в бурлящем море, — вот кто мы.[52]

Мунтасир смотрел вдаль подернутыми инеем близкой смерти глазами. А потом сошел с коня, лег на землю вниз лицом и прочитал про себя:

Тогда лишь требуют меня, когда встречаются с бедой.
Лишь лихорадка обо мне порою спросит с теплотой.
А если пить я захочу, то кроме глаза моего,
Никто меня не напоит соленой жаркою водой.

И тут же вспомнилось любимое, что спасало не раз в трудную минуту:

О тех рубашках, красавица, читал я в притче седой.
Все три носил Иосиф, прославленный красотой,
Одну окровавила хитрость, обман разорвал другую,
От благоухания третьей прозрел Иаков слепой.
Лицо мое первой подобно, подобно второй мое сердце,
О, если бы третью найти мне начертано было судьбой!..[53]

Долго смеялся, — и вдруг разом остановился.

Молчи! Уже тебя в тетрадке бытия
Посол всевышнего перечеркнул пером.

Так он простился с Рудаки. А потом вспомнил Шахида Балхи, друга Рудаки, оставившего миру такие великие строки:

Если у скорби был бы дым, как у пламени,

И его же:

О знание! Как мне относиться к тебе?
Ты лишено цены и все же от тебя цена.
Пусть не будет у меня сокровищ без тебя,
Пусть лучше такая же жалкая жизнь, но с тобой,
Для образованного человека достаточная свита — его образование.
А неуч и со свитой в тысячу человек одинок.

Вспомнил еще одного поэта — Дакики, убитого рабом на пиру в 997-м.

Цвет вина — янтарь,
Отблеск его — диск луны среди туч.
Тень на кубке — лист белой розы на тюльпане,
Свет, смешанный с огнем.
Закат вина — во рту, восход — на щеках…

Потом стихи, посвященные тому рабу, будущему своему убийце:

Губы твои — капля киновари,
Упавшая с кисти китайского художника.
Нос — серебряная игла.
А кокетство твое красит пальцы кровью сердца.

И еще его стихи о власти:

Царство — дичь, которую не схватит
Ни парящий орел, пи свирепый лев.
Только две вещи связуют его:
Одна — меч, другая — золото.
Мечом нужно его захватить,
А золотом, если можешь, свяжи ему ноги.

А потом, говорят, Мунтасир читал старика Кисаи, на чьих глазах он вырос, — нескладного старика, искреннего, как ребенок, горького, как смерть:

Зачем пришел я в этот мир? Что совершить и что сказать?
Пришел я песнь любви пропеть, пришел изведать жизни мед.
И стал рабом своих детей и пленником своей семьи.
И жизнь я прожил, как верблюд, трудился, словно вьючный скот.
К чему? Мои богатства я по пальцам сосчитать могу,
А бедствия начну считать, до гроба не окончу счет.
Чем завершу я долгий путь? Его истоком была ложь.
По суете он пролегал, и в суете конец найдет.
За деньги жадность я купил, а жадность принесла мне зло.
Я многих горестей мишень, мне только беды небо шлет.
О, жаль мне юности моей, и жаль прекрасного лица.
И жаль мне прежней красоты и прошлой жизни без забот.
Где безмятежность юных лет, отвага пламенной души?
Где упоение страстей, мечты безудержной полет?
Мой волос бел, как молоко, а сердце, как смола, черно.
В лице индиговая синь, и слабость мне колени гнет.
От страха смерти день и ночь дрожу, как пожелтевший лист,
Как нашаливший мальчуган, когда отцовской плетки ждет.
Мы проходили и прошли и стали притчей для детей.
Забыты все, кто жил до нас, и нас забудут в свой черед.
О Кисаи! Твой полувек заносит лапу над тобой.
Как ястреб, он тебя когтит, твои крыла на клочья рвет.
И если от надежд ушел и разлюбил богатства ты,
Так время остуди свое и без надежд иди вперед.[55]

«Так время остуди свое и без надежд иди

вперед…» —

повторил Мунтасир.

Недалеко от Мерва, как говорят историки Гардизи, Утби и Наршахи, Мунтасир был убит нищим. Кто-то потом написал на его скромной могиле его же стихи:

    Мой трон — на спине у коня…
    Лес поднятых копий — мой сад.
    Лук и стрелы — цветы в нем…

ИБН СИНА ПОНЯЛ, КАК СКАЗАЛ МУСА-ХОДЖА КРЕСТЬЯНИНУ АЛИ, ЧТО ОТ ГОСУДАРСТВ, КАК БЫ НИ БЫЛИ ОНИ ВЕЛИКИ, — НИЧЕГО НЕ ОСТАЕТСЯ, ИСЧЕЗАЕТ, БУДТО ТУМАН, ВЛАСТЬ.

ОСТАЕТСЯ ТОЛЬКО ТРУД ДУШИ. И СВЕРКАЮТ ДУШИ, КАК ЗВЕЗДЫ НА НЕБЕ.

Вот душа Ашина, вот Бахрама Чубина, вот Исмаила Самани, Тайцзуна, Мунтасира, Савэ, Кули-чура, затоптанного врагами…