Явился однажды поэт молодой,
Велик красноречием и светел душой.
Сказал: «Шах-намэ» на стихи положу.
И миру всему, всем сердцам покажу,
Но юноше другом, увы, был порок..
С пороком сражаясь, в борьбе изнемог,
И смерть поспешила, его унесла.
Глава его в черную яму легла…
А что, если взяться за сказ вместе ним.
Что писано, выразить словом живым?..
У многих и многих советов просил,
Боялся вращения недобрых светил.
Коль жить мне осталось немного минут,
Другому придется оставить свой труд.
А если другой не оценит труда?..
В стране назревала в те годы войне.
Сулила невзгоды разумным она
Пришлось мне Себя схоронить от люден…
Был друг у меня в моем граде родном.
Сказал мне: хорош этот замысел твой.[64]

Этим другом, говорит Байхаки, был наместник Туса — (Суайи Кутайба. Из уважения к труду Фирдоуси он освободил его от налога. Так?

В толпе ответили:

— Так.

— Старый поэт, как вы знаете, хотел посвятить «Шах-намэ» саманидам, — продолжает судья, — но в тот год, когда 67-летний Фирдоуси закончил свой 30-летний труд, в Бухару вошел караханид Наср.

— Как посмеялась над ним судьба! — сокрушенно покачали белыми чалмами муллы.

— Да. Шесть лет Фирдоуси переделывал поэму, — говорит Бурханиддин, — меняя разбросанное то тут, то там имя «Нух» на имя «Махмуд».

А подарив поэму Махмуду, одобрения не получил.

Почему? — спросили в толпе.

— Во-первых, не дарят живому то, что предназначалось покойнику. Во-вторых, Фирдоуси слишком сочувственно описал восстание Маздака, жестоко обрушившегося на царей. Мог ли Махмуд спокойно читать такое? Пусть скажет спасибо, что ушел живым! Глядя вслед уходящему поэту, Махмуд снова приказал послать приглашение Ибн Сине в самых изысканных выражениях.

— Очередная ловушка! — рассмеялись в толпе.

— Может быть… — задумчиво проговорил Бурханиддин. — А может, крик измученного сердца.

— Как?! Вы же сами говорили, что Махмуд мечтал убить Ибн Сину, чтобы очистить от него землю?

— Что есть человек? — грустно проговорил Бурханиддин. — Разве мы знаем это? Махмуд, словно жемчужинки, носил в своей душе рубаи Ибн Сины. Да, да, да, да! Вынимал из памяти то одну, то другую, когда горела душа, и целый день не расставался с ними. Даже когда шел в бой. Особенно любил вот это:

Кто я такой? Сам вопрошал не раз.
Пришел сюда Надолго иль на час?
Обрел ли счастье и покой? Наверное…
Не то б заплакал тысячами глаз. [65]

— А за что Меня тогда судите?! — вскричал Али и так резко вскочил, что даже упал и скатился со ступенек.

Ни кто не засмеялся в толпе.

— Чем я тогда виноват? Ведь даже Махмуд читал его, стих и!

— Цветок мака, только что распустившийся, — разве это яд? — сказал Бурханиддин. — А зрелая его коробочка с черными дурманящими семенами — разве не способна убыть? Махмуд держал в руках алый мак и любовался нм, а ты, — Бурханиддин печально посмотрел на Али, — до сих пор одурманен ядом желчи Ибн Сины.

Так вот, Махмуд… Встречая послов караханида Насра, нового хозяина Бухары, принимая от него коней, верблюдов, белых соколов, черные меха, клыки моржей, куски нефрита и сестру его в качестве невесты, направил в ответ караван чистого золота и маленький листок впридачу, га котором своей рукой вывел два бейта:

Бог звездное ожерелье успел к утру разорвать
И в синюю чашу звезды швырнул, жемчугам под стать.
Он накануне ночи бывает, как я, влюбленным
И поступать, как безумец, готов на заре опять.

А внизу написал: «Этого поэта — Ибн Сину и бог бы никуда от себя не отпустил! Так что держите его». И с этим же караваном передал Ибн Сине пятое приглашение приехать в Газну. А потом был у Махмуда с Насром бой, — продолжает Бурханиддин. — И идя в бой, он знал, как победить: его воины, развернув знамена, пойдут вперед и запоют на хотанский мотив рубаи Ибн Сины:

Я — плач, что в смехе всех времен порой сокрыт, как роза.
Одним дыханьем воскрешен или убит, как роза.
И в середину брошен я на всех пирах, как роза.
И вновь не кровь моя ль горит на всех устах, как роза?

Воины Насра встанут как вкопанные. Тюрки, жители степи, особо умеют ценить поэзию. За строчку прекрасных стихов отдадут и любимого коня! И не смогут воины Насра поставить стрелы на тетиву, когда тысяча воинов Махмуда — грубых, страшных, изукрашенных шрама-дох, — одновременно запоют мощными, пропитыми, сорванными в боях голосами эти удивительные стихи, положенные на тюркскую мелодию.

Так оно и было…

Насра-то Махмуд разбил, а вот второго своего врага, Тоску, нет, Где-то Ибн Сина бродит? И трупы бы ему простил. Вот о чем он думал в своем роскошном дворце, когда оставался один.

— Ну, а Хорезм? Как принял Ибн Сипу Хорезм, когда он пришел после перехода через пески? — спросили в толпе.

— Везирь эмира Гурганджа Сухайли встретил Ибн Сину радушно, — сказал судья Даниель-ходжа. — Был уже и наслышан о его славе.

Образованнейший человек эпохи, Сухайли задумал собрать а Гургандже самых знаменитых ученых, чтобы хоть таким образом усилить авторитет слабого пока еще государства 20-летнего эмира Али ибн Мамуна. Послал приглашения Кисан, Утби, Искафи, ал-Кумри, но все они ушли к Махмуду. Ибн Сина же явился сам! Вот уж, поистине, и тысяча человеческих расчетов не стоит и одного расчета неба.

— Хусайн преподнес везирю несколько своих трактатов, как требовал обычай вежливости, — добавил самый старый судья. — И, вероятно, между ними сразу же состоялся разговор о философии, законоведении, литературе, музыке, астрономии, математике, медицине и другим наукам. Сухайли понял: слава Ибн Сины — истинная.

И взял его на полное царское обеспечение.

— Ах, если б Ибн Сина тогда не ускользнул в Бухаре от Махмуда! — сокрушенно проговорил Бурханиддин-махдум, подводя итог заседанию. — Ничего бы не осталось от него. Разошлись бы круги его жизни по миру и затихли.

— Ведь и бог этому способствовал: погубил все, что Ибн Сина написал в родном городе. А написал он немало: одну книгу для Арузи и две — для Барака. Арузи попросил изложить то, что Ибн Сина прочитал в сожженной им, как мы считаем, библиотеке Самани. А Бараки — комментарии к книгам по законоведению и этике.

Для Арузи Ибн Сина написал один огромный том «Книга собранного», для Бараки — книгу «Итог и результат» в 20-ти томах! И еще книгу «Дозволенное и запретное» — в двух томах. И несколько трактатов, среди них волшебный по силе воздействия — «Освещение». Итого — 24 тома. И это от 17 до 19 лет!

К счастью, 22 тома, что находились только у Бараки, никто не имел возможность переписать, как говорит Ибн Аби Усейбиа, А потом они погибли, И даже подлинник их, который всю жизнь возил с собой Джузджани, ученик Ибн Сины, тоже, слава аллаху, погиб. Некоторые могут спросить, почему мы так подробно говорим о юности Ибн Сины, если ничего от юношеских трудов его не осталось? Хотим вам показать, что змея выросла змеей в своей норе и змеей вползла в мир. И не было никакого белого голубя, который доверчиво опустился на руку мира и которого потом якобы совратили черные грифы, питавшиеся мертвечиной ереси — исмаилиты. Ибн Сина с детства отвращал от религии свое лицо. По врожденной своей дьявольской природе. Сначала, когда слушал отца-исмаилита. Потом, когда своим умом стал врастать в эту грязь.