Но чтобы оправдать эту суету, социал-дарвинизм был очень нужен, и он вошел в культурный багаж западной цивилизации и получил широкую аудиторию в конце XIX — начале ХХ в. прежде всего благодаря своей роли в обосновании экономического либерализма и примитивного промышленного капитализма. Идолами общества стали успешные дельцы капиталистической экономики, self-made men. Широко известна фраза Джона Рокфеллера: «Расширение крупной фирмы — это не что иное, как выживание наиболее способного».
Идеи дарвинизма вдохновляли и Ницше на создание классификации человечества на подвиды (человек духовный, человек социальный и человек биологический) и идеализацию «сверхчеловека». Ницше изложил идею борьбы за выживание как сути человеческих отношений (и даже классовых отношений), свое принципиальное неприятие сострадания и поддержки слабых в поэтической форме. В одном из своих главных трудов «По ту сторону добра и зла» он писал:
«Взаимно воздерживаться от оскорблений, от насилия и эксплуатации, соразмерять свою волю с волею другого — это можно считать в известном грубом смысле добронравием среди индивидуумов, если даны нужные для этого условия (именно, их фактическое сходство по силам и достоинствам и принадлежность к одной корпорации). Но как только мы попробуем взять этот принцип в более широком смысле и по возможности даже сделать его основным принципом общества, то он тотчас же окажется тем, что он и есть, — волей к отрицанию жизни, принципом распадения и гибели. Тут нужно основательно вдуматься в самую суть дела и воздержаться от всякой сентиментальной слабости: сама жизнь по существу своему есть присваивание, нанесение вреда, преодоление чуждого и более слабого, угнетение, суровость, насильственное навязывание собственных форм, аннексия и по меньшей мере, по мягкой мере, эксплуатация, — но зачем же постоянно употреблять именно такие слова, на которые клевета наложила издревле свою печать?» [16, с. 380].
Многие социалисты Англии и США, напротив, искали в концепции «борьбы за существование» обоснование классовой борьбы пролетариата, цитируя Дарвина чаще, чем Маркса. Как пишет историк дарвинизма Д. Олдройд, «все оттенки политической мысли смогли найти для себя поддержку в теории Дарвина-Уоллеса». Для развития самого марксизма эволюционное учение имело огромное, прежде всего методологическое значение. Маркс писал Энгельсу после выхода книги Дарвина, что теперь его теория капитала имеет естественнонаучное обоснование, и послал Дарвину рукопись «Капитала», прося разрешение посвятить ему этот труд (на что Дарвин разрешения не дал). Можно сказать, что если в политэкономии Адама Смита спроецирована механистическая картина мира, то в «Капитале» — эволюционная, с циклами расширенного производства и научно-техническим прогрессом как эндогенным, то есть внутренне присущим фактором капиталистического производства.
Интересно отметить, что хотя концепция «борьбы за существование» хорошо служила всем идеологам, стремящимся легитимировать борьбу того или иного класса, лежащая в основе этой концепции идея сохранения вида сильно подрывала идеализированную модель экономики свободного рынка, отрицающую «ассоциацию атомов», при котором уже нет борьбы всех против всех. Поэтому во время периодически повторяющихся «консервативных волн», когда усиливается идеологическое наступление на вмешательство профсоюзов и правительства в вольную борьбу на рынке, философы получают стимул для поиска новых оснований классических тезисов Гоббса или их новых интерпретаций. Вот как выступает сейчас, на гребне неолиберальной волны, сторонник неограниченной свободы рынка немецкий философ Г. Радницки:
«В так называемой биологической „борьбе за существование“ вовсе нет стремления к сохранению видов, как думали в течение долгого времени, как нет также стремления к выживанию со стороны индивида. Скорее, как показывает эволюционная биология, поведение может быть объяснено при помощи гипотезы, что каждый индивидуум ведет себя так, чтобы максимизировать собственный успех в воспроизведении себя самого, как будто желает помочь выжить своим собственным генам, вместо того чтобы помочь выжить виду» [44, с. 54].
Это — лишь несколько модернизированная схема Гоббса, приближенная к реальности в том смысле, что индивидуальные атомы в ней наделены генами, в которых и записана сущность каждого атома. Новое мощное обоснование необратимого социального неравенства дала в начале ХХ в. генетика. Оптимизм социальных реформ конца XIX в., считавших, что распространенные в низших слоях общества людские пороки можно исправить изменением социальных условий, исчезал по мере того, как генетика доказывала невозможность наследования приобретенных признаков. Сейчас к обоснованию социал-дарвинизма присоединились молекулярная биология и генная инженерия, позволяющие вполне «объективно» предсказывать поведение человека путем диагностики его генетических дефектов в раннем возрасте или даже на стадии эмбриона.
Игнорируя, подобно сторонникам евгеники начала века, социальную сущность человека, современные пропагандисты социальной генетической диагностики создают идеологическую основу для маргинализации — вытеснения из общества значительной части бедных слоев населения и даже среднего класса. Решается очень непростая задача легитимации общества двух третей в развитых индустриальных странах. Становятся как бы научно оправданными превентивные полицейские меры против подростков, «генетически предрасположенных» в будущем к алкоголизму, агрессивному поведению и преступности, сегрегация и сокращение расходов на школьное образование детей с «врожденной» склонностью к неуспеваемости. Американские социологи в книге под названием «Опасная диагностика: Социальная власть биологической информации» говорят о возникновении нового класса — класса «биологически угнетенных» людей, хотя очевидно, что эта новая классификация совпадает с социальной.
Социолог из ФРГ П. Вайнгарт, сравнивая новую волну евгенических настроений с концепциями расовой гигиены и евгеники фашистской Германии, с облегчением констатирует, что положение радикально изменилось благодаря технологии генетической диагностики: теперь не государство принимает решение о судьбе потенциального ребенка, а сами родители — технология дала им такую возможность, «что означает общий процесс рационализации». Но технология создала и другой тип власти общества над человеком, во многом заменяющий вмешательство государства, — власти средств массовых коммуникаций и массовой культуры, формирующих систему ценностей и поведение личности.
Быть может, участие ученых в политической практике в качестве экспертов в спокойные периоды не позволяет видеть идеологические стороны их суждений, оценок и рекомендаций. Как сказал однажды Роберт Вуд, ученые хорошо знают, что их авторитет и влияние на политику в большой степени зависит от их способности казаться аполитичными. Однако, хотя в любые периоды политические решения не могут быть свободны от идеологических предпочтений, в моменты кризисов или серьезных конфликтов эксперты-ученые совершенно открыто используют авторитет рационального, якобы «свободного от ценностей» научного знания в очевидно идеологических целях.
Особый всплеск социал-дарвинизма и евгеники вызвал кризис конца 20-х и начала 30-х годов. Некоторые ученые в этот момент перешли от идеологического обоснования социального порядка к прямым политическим рекомендациям. В Англии виднейший ученый, сэр Джулиан Хаксли, предупреждал о необходимости мер, не допускающих, чтобы «землю унаследовали глупцы, лентяи, неосторожные и никчемные люди». Чтобы сократить рождаемость в среде рабочих, Хаксли предложил обусловить выдачу пособий по безработице обязательством не иметь больше детей. «Нарушение этого приказа, — писал ученый, — могло бы быть наказано коротким периодом изоляции в трудовом лагере. После трех или шести месяцев разлуки с женой нарушитель, быть может, в будущем будет более осмотрительным». Немало было и возражений против программ социальной помощи, «ложной филантропии», поддерживающей слабых и тем самым нарушающей закон борьбы за существование. Но, как выразился Ницше, «сострадание в человеке познания почти так же смешно, как нежные руки у циклопа».