Но вот что вызывает вопрос. Если римская культура действовала в качестве своего рода парового катка, выдавившего кельтские вкусы из британцев, и их заставили принять вкусы Римской империи, то почему они снова стали кельтами три столетия спустя? И как могло это произойти? Если традиция однажды умерла, то как она смогла возродиться? Объяснение этого явления ссылками на появление моды на старину мы можем в данном случае спокойно отставить. Если, скажем, к 1920 г. английские крестьяне перестали петь свои традиционные народные песни и стали по радио слушать танцевальную музыку и если бы никто не записал их песен и не сохранил их, то было бы чрезвычайно странно, если бы приблизительно в 2200 г. их потомки снова запели бы традиционные народные песни.

В 1935 г., когда я писал свою часть оксфордской «Истории Англии», эта проблема недавно стала модной, и много первоклассных археологов пытались как-то решить ее. Их можно разделить на три типа.

Первые рассматривали данный случай как совершенно нормальный случай выживания. Традиция кельтского дизайна, говорили они, никогда не прерывалась. Правда, у нас не было сведений для подтверждения такого вывода. Хотя и имелись предметы, датируемые периодом с 150 до 300 г. н. э. и декорированные в кельтском стиле, их было слишком мало, чтобы считать их доказательством сохранения школы кельтского декора. Однако все это были металлические предметы. Кельтский стиль в то время мог сохраниться и даже быть широко распространенным у изготовителей тканей, резчиков по дереву. Затем его могли перенести и на изделия, дошедшие до нас, и потому мы можем говорить о «кельтском возрождении».

Такой подход был разумен постольку, поскольку основывался на здравом принципе: для возрождения необходимо сохранение. Но и он заводил в тупик, ибо у нас не было никаких доказательств традиции, а историк не имеет права делать выводы, исходя из фактов, которыми он не располагает, как бы сильно он ни надеялся, что когда-нибудь их обнаружит. Он должен либо рассуждать на основании тех данных, которые есть в его распоряжении, либо отказаться от доказательств.

Были и другие исследователи, которые утверждали, что не все кельты подпали под каток римской культуры. Почему бы традициям кельтского искусства не выжить в не завоеванной римлянами Каледонии{43}, а затем вновь не появиться на территории римской Британии во время вторжения пиктов{44}, когда пограничная защитная линия была сломлена? И это — очень разумное предположение, если бы не полное отсутствие сведений, его подтверждающих. Округа, где мы наблюдаем это кельтское возрождение, расположены дальше всего от границ, а сама область проживания пиктов не дает нам никаких прототипов кельтского искусства, из которых могло бы вырасти его возрождение.

Наконец, третьи ученые доказывали, что кельтское искусство являлось продуктом «кельтского темперамента». Кельтский же темперамент мог найти свое полноценное художественное выражение только в определенных условиях. Эти условия существовали в начале римского периода и в его конце. В промежутке же они отсутствовали. Оставалось только выяснить, что это за условия. Мне нравился этот аргумент за содержавшееся в нем интригующее предположение, что выживание определенного художественного стиля не обязательно зависит от физического сохранения его образцов в мастерских. Но зависимость этой линии рассуждений от такой оккультной материи, как «кельтский темперамент», не позволяла мне считать ее серьезной. С материями подобного рода мы покидаем дневной свет или даже сумерки истории и погружаемся в темноту, населенную чудовищами расовой теории или психологии Юнга{45}. В этой темноте мы найдем не историю, а ее отрицание, не решение проблем, а лишь хмельной напиток, который принесет нам иллюзию их решения.

Эта нерешенная проблема, сфокусировавшая в себе фактически всю проблему романизации (а что, собственно, значит слово «романизация», что в действительности произошло с людьми, когда они стали «романизованными»?), свела для меня в одну точку и всю проблематику истории искусств, и даже проблематику того, что немцы называют историей культуры. По-видимому, не было возможности ее решить до тех пор, пока не будут выяснены некоторые принципиальные вопросы. И когда я стал думать о части своей главы по искусству в оксфордской «Истории», я совершенно сознательно отложил решение конкретных проблем до того момента, пока я добьюсь ясности в отношении принципов.

Если вы хотите знать, почему те или иные явления имеют место в определенных ситуациях, нужно начать с вопроса: «А чего вы ожидаете?» Вам необходимо представить себе, каким будет нормальное развитие в подобных случаях. И только потом уже, если возникнет что-то исключительное, неожиданное, вы должны будете попытаться объяснить его, исходя из столь же исключительных условий.

В данном случае я допускал, что трудности, возникшие при решении этого вопроса, были иллюзорными, связанными с непониманием природы исторического процесса. Как я давно уже доказал в Libellus de Generatione, любой процесс, включающий в себя историческое изменение от P1 к P2, оставляет некоторый непреобразованный остаток P1. Последний должен быть окружен со всех сторон другими остатками исторического прошлого, которые, однако, при поверхностном взгляде на вещи кажутся P2, т. е. вполне современными. Это обстоятельство, думал я, может оказаться ключом к решению проблемы.

Прошлое, скрытое в настоящем, не «оккультная сущность». Я называл так то, что достаточно хорошо известно каждому, — сохранение известных остаточных явлений, мыслей и привычек прошлого у человека, изменившего их. Он может бросить курить, но его желание курить вовсе не исчезнет. Это желание и есть то, что я называю прошлым, скрытым в настоящем. Оно сохраняется и ведет к определенным следствиям, но эти следствия не те, какие были до того, как он прекратил курение. Они не проявляются больше в курении. Если по истечении какого-то времени он снова начинает курить, то этот факт отнюдь не доказывает, что он всегда был верен этой привычке. Вполне возможно, что все это произошло потому, что желание курить никогда не покидало его, и когда причины, заставившие его отказаться от удовлетворения этого желания, исчезли, он снова поддался ему.

То же самое может иметь место и в обществе, и здесь нам не надо ссылаться ни на какой расовый темперамент или «расовое бессознательное» начало. Если представители того или иного общества привыкли действовать или думать определенным образом и если спустя некоторое время они перестали так действовать и думать и стараются изо всех сил действовать и думать иначе, то желание мыслить и вести себя по-старому у них, наверное, не исчезло. Оно, по всей вероятности, сохранится, если их прежняя манера мышления и поведения была достаточно эффективной. Они поэтому будут испытывать большое удовлетворение, ведя себя, как и раньше. В этом случае тенденция возврата к прошлому окажется весьма сильной.

Можно было бы подумать, что эта тенденция возраста к прошлым привычкам не была бы очень сильной, если бы не действовали оккультные факторы вроде расового темперамента или унаследованных психических особенностей. Можно было бы также подумать, что даже если бы новообращенные никогда полностью не освободились от старого Адама, то их дети смогли бы начать все снова. Даже если отцы в свое время питались кореньями, то зубы детей не обязательно должны быть острыми. Дети усвоили бы новые способы мышления и поведения с молоком матери и не испытывали бы никакого желания мыслить и действовать иначе.

Но здесь вы были бы неправы. Предположим, что очень воинственный народ, пережив какой-то кризис в своей истории, стал миролюбивым. В первом поколении воинственные импульсы могли бы сохраниться. Но давайте предположим также, что эти импульсы подавляются и преследуются, так что каждый обязан вести себя исключительно мирно. Когда люди, принадлежащие к этому поколению, займутся нравственным воспитанием своих детей, то этим детям со всей серьезностью внушат, что они ни в коем случае не должны предаваться запрещенным ратным утехам. «Но что такое война, папа?» И отец станет описывать войну, показывая всю ее порочность. Однако при этом (конечно, совершенно независимо от намерений родителя) его невинному отпрыску станет совершенно ясно, что войны были чем-то великим и что он с наслаждением сражался бы с соседями, если бы не знал, что не должен этого делать. Дети достаточно быстро соображают, чтобы понять это. Они не только быстро усваивают, что такое война, но и приходят к убеждению, что она нечто великое, хотя, конечно, и дурное. И эти представления о войне они со временем передадут своим детям. Такая передача педагогическими средствами любого морального идеала, связанного с запрещением того или иного института или обычая и подавлением соответствующего желания, предполагает одновременно и передачу самого этого желания. Детей в каждом поколении учат желать того, чего они, как им внушают, не должны желать.