Я утверждал, что нет только моральных, только политических или только экономических действий. Всякое действие является одновременно и моральным, и политическим, и экономическим. Но, хотя действия и не должны разделиться на три вида, моральные, политические и экономические, эти три характеристики — его моральность, его политичность, его экономичность — надо разграничивать и не смешивать, как делают, например, утилитаристы, которые фактически говорят об экономической стороне действия, претендуя, однако, на описание его моральной стороны.

Основываясь на этих принципах, я и построил свой лекционный курс в 1919 г. Я продолжал его читать почти каждый год во время моей работы в Пемброк-колледже, внося в него постоянные изменения. Приведенная мною схема, очевидно, отражает ту стадию моего философского развития, когда сближение философии и истории еще далеко не было достигнуто. Любой читатель, который понял предыдущие главы этой книги, может легко представить себе, в каком направлении я со временем ее переработал.

Rapprochement между теорией и практикой тоже было неполным. Я уже не воспринимал их как вещи, не зависящие друг от друга. Я понимал, что они связаны между собой отношениями тесной и взаимной зависимости: мысль зависит от того, что мыслящий узнал из опыта своей деятельности, а действия его зависят от того, что он думает о себе и о мире. Я также очень хорошо знал, что научное, историческое или политическое мышление в той же степени зависят от «моральных» качеств мыслителя, как и от его «интеллектуальных» качеств, а «моральные» трудности должны преодолеваться с помощью не только «моральной» силы, но и ясного мышления.

Но все это было лишь теоретическим сближением, а не практическим. Моя повседневная жизнь все еще строилась таким образом, как будто я считал своим делом теорию, а не практику. Я не осознавал, что моя попытка реконструкции моральной философии не осуществится до тех пор, пока мои привычки будут основываться на вульгарном делении людей на мыслителей и деятелей.

Это деление, подобно многому другому, что мы сегодня принимаем за само собой разумеющееся, является пережитком средних веков. Я жил и работал в университете, а любой университет — учреждение, основывающееся на средневековых идеях, чья жизнь и деятельность все еще отгорожены от мира средневековым толкованием древнегреческого разграничения между созерцательной и практической жизнью как деления людей на два типа: профессионалов-теоретиков и профессионалов-практиков.

Сейчас мне ясно, что в те дни во мне существовало как бы три человека, по-разному относившихся к этому пережитку. Один Р. Дж. К.{47} знал из своей философии, что такое деление ложно и что «теория» и «практика», будучи взаимозависимы, одинаково должны страдать от неудовлетворенности, если будут отделены друг от друга и превращены в специальности людей разных типов.

Второй Р. Дж. К. в силу привычек своей повседневной жизни вел себя так, как будто такое деление совершенно нормально. Он жил как профессиональный мыслитель, для которого ограда его колледжа символизировала его удаление от мира практических дел. Моя философия и мои привычки находились, таким образом, в конфликте между собой. Я жил так, как если бы сам не верил в свою философию, а философствовал так, как если бы не был профессиональным мыслителем. Моя жена часто говорила мне об этом, и я всегда обижался.

Но за этим конфликтом стоял и третий Р. Дж. К., для которого его роль профессионального мыслителя была всего лишь маской, маской то комической, то отталкивающей и совершенно не соответствующей внутреннему миру человека, который ее носил. Этот третий Р. Дж. К. был человеком действия или, скорее, таким человеком, в котором стерлось различие между мыслителем и деятелем. Он никогда меня надолго не оставлял в покое. Он делал какое-то непроизвольное движение, и ткань моей привычной жизни начинала трещать. Он грезил, и его грезы кристаллизовались в философию. Когда он не хотел спокойно почивать и не позволял мне играть роль оксфордского профессора, презирающего все суетное, я задабривал его, бросая все академические дела и уезжая с лекциями для археологического общества в свои родные места. Эта форма «высвобождения» подавленного человека действия может показаться странной, но тем не менее она был эффективной. Энтузиазм к занятиям историей, с которым я встречался там, и восторженное отношение ко мне как к руководителю этих занятий, которое мне никогда не удавалось вызвать в университетских аудиториях, не отличались в принципе от энтузиазма, возбуждаемого личностью и политикой преуспевающего политического оратора. А иногда этому третьему Р. Дж. К. приходилось действовать и более непосредственно, как тогда, например, в августе 1914 г., сразу же после объявления войны, когда толпа нортамберлендских шахтеров, полная патриотического пыла, увидела немецкого шпиона в «том старом римском лагере» на вершине холма и стала вести себя соответствующим образом.

Этот третий Р. Дж. К. обычно вставал и приветствовал, хотя и сонным голосом, Маркса всякий раз, как начинал его читать. Меня никогда не могли убедить ни метафизика Маркса, ни его политэкономия. Но этот человек был борцом, и борцом великим. Не просто борцом, но сражающимся философом. Его философия могла казаться неубедительной. Но кому? Любая философия, я это хорошо знал, была бы не только неубедительной, но и бессмысленной для человека, не понимающего проблем, которые она перед собой поставила. Философия Маркса ставила «практическую» проблему. Ее задачей было, как он сам сказал, «сделать мир лучше». Поэтому философия Маркса неизбежно будет казаться бессмысленной всем, кто не разделяет его желания сделать мир лучше с помощью философии или по крайней мере не считает это желание разумным. Если исходить из моих принципов философской критики, то совершенно ясно, что философия Маркса должна была казаться бессмысленной «философам в перчатках», таким, как «реалисты» с их резким противопоставлением теории и практики. Она должна была казаться бессмысленной и «либералам» типа Джона Стюарта Милля, учившего, что людям нужно позволять думать все, что им угодно, поскольку в сущности это не имеет серьезного значения. Чтобы критиковать философию «с засученными рукавами», такую, как у Маркса, вы сами должны быть в достаточной мере философом «с засученными рукавами» и считать философию этого типа по крайней мере законной.

Первый и третий Р. Дж. К. были солидарны в своем стремлении к философии «с засученными рукавами». Они не хотели философии, являющейся научной игрушкой, призванной забавлять профессиональных мыслителей, безопасно укрывшихся за воротами своих колледжей. Они хотели философии, которая была бы оружием. Здесь я шел вместе с Марксом. Более полному согласию, может быть, мешал только второй Р. Дж. К., академический, профессиональный мыслитель.

Мое отношение к политике всегда было демократическим, как его называют в Англии, и либеральным, как его обозначают на континенте. Я считал себя частью политической системы, в которой каждый гражданин, обладающий правом голоса, обязан голосовать за человека, представляющего его округ в парламенте. Я полагал, что правительство моей страны благодаря широкому избирательному праву, свободе прессы и всеми признанному праву свободы слова таково, что при нем невозможно угнетение значительной части населения властями. Я считал невозможным и замалчивать трудности, выпадающие на долю этой части населения, даже если нельзя было быстро найти средства, чтобы помочь ей. Демократическая система, по моему мнению, являлась не только формой правления, но и школой политического опыта, охватывающей всю нацию. И я думал также, что никакое авторитарное правительство, каким бы крепким оно ни было, не в состоянии быть столь же сильным, как правительство, опирающееся на политически воспитанное общественное мнение. Суть такого правительства мне была ясна: политические решения в нем должны созревать на глазах у всех. Оно не могло быть своего рода почтой, рассылающей готовые решения пассивно принимающей их стране.