«Это конец, конец, – думал он, наполовину вынырнув из кошмара. – Я осознаю свою гибель, прощаюсь с самим собой, с женой, с дочерью и представляю, какие муки испытывали заживо погребенные, приходя в сознание среди непробиваемой тьмы с запахом гробовых досок и могильной сырости… Что испытал с его болезненным, тончайшим воображением там, под землей, Гоголь, труп которого при вскрытии могилы был найден, как говорят, перевернутым? Он сошел с ума? Я тоже схожу с ума, потому что теперь не сомневаюсь: все, все, что делал, что любил, исчезнет вместе со мной. Так, может быть, ложь – спасение? Да, самая правдивая правда становится бессмысленной, если исчезнет кем-то внушенная человеку ложь о непрерывности его жизни. И мы все подчинены спасительной лжи. Это великий обман, чудодейственный обман о бесконечности дней на земле и бесконечности удовольствия жить, что выше всех правд, ибо держит нас в надежде делать что-то… Может быть, правда живет под защитной крышей лжи? Неужели она только жилец, постоялец, снимающий комнату в доме великой лжи, которая от рождения внушает всем нам: может быть, ты и не умрешь… по крайней мере, с тобой это случится гораздо позже, чем с другими, а может, и не случится?.. – продолжал думать он, радуясь в полусне этому оправданию человеческих деяний и страданий. – Самая чистая правда не имеет никакого значения перед великим обманом, которого хотят сами люди. Не было бы той лжи – и не увидел бы я ни застывших в небе верхушек берез, ни той царственной звезды, как было вчера. Значит, жизнь – спектакль, сценарий, в котором действуют, двигаются, чего-то желают герои, не думая, не желая думать о том, что неизбежно задернется занавес. И я должен видеть этих героев, чтобы понять свой спектакль в душе. Игра? О чем я? Имею ли я право так думать? Да, значит, и меня делает иногда в меру счастливым, в меру довольным никем не победимая ложь о бесконечности моей жизни?.. Я нарушаю что-то, я переступаю запретную грань, за которой тайна тайн вечности и тайна непостижимого человеческого бытия… Страх перед смертью исчезнет, когда будет найден и осознан смысл жизни. Но думают ли об этом люди всерьез? И знаю ли я этот смысл?.. Но куда мы проваливаемся? В какую пропасть летит наш дом?»

И Крымов очнулся в тумане сна, приподнялся на постели, с мгновенным облегчением слыша скрипящее трезвое тиканье будильника, – в кабинете светлел воздух, и, чудилось, во всем мире стояла тишина летней ночи, прохлада вливалась в открытое окно, омывая ему потную грудь. Он на ощупь зажег в изголовье дивана свет, ударивший в глаза изобильной яркостью, и тотчас выключил его.

Еще во власти сна, он до последнего слова вспомнил вчерашний разговор с Ольгой в ее комнате, этюд, прислоненный к стене, струистый след звезды в вечерней воде, увиденный им с моста и на ее пейзаже. «Какое удивительное совпадение! Мы одновременно увидели одну и ту же звезду. Какая же связь между этой звездой и моим кошмарным сном? Между звездой и ложью… Да что там доискиваться какой-то мистической связи! Я обманул в чем-то и Ольгу, и Таню, любя их без памяти. Но так ли? А можно ли было иначе? Грешен, жалок во всем!»

И Крымов то зажигал свет, тщетно принимаясь читать, то снова гасил, тер грудь, глотал воздух, подставляя лицо ветерку из окна, где в саду перед рассветом было немо, безразлично, пустынно. Шершавый холод знобил, сжимал его тоской, и задыхалось сердце в предчувствии, что сейчас в мире произойдет нечто глобальное, страшное – Земля столкнется с гигантским астероидом, остановится в черноте Вселенной; и чудилось, что в эту минуту умер кто-то из близких, случилось несчастье с детьми, – и тогда он привставал с постели, сидел, глядя на раздернутые занавески, за которыми еще была ночь, равнодушная, медленная, ничем не помогающая ему, и молил эту ночь, чтобы она скорее кончилась, иначе он сойдет с ума от одиночества, от необъяснимого страха, от предчувствия беды.

В соседней комнате спала Ольга, и надо было сделать усилие, перестать думать о том, что мучило его, не давало ответов, заставить себя найти меру спокойствия и войти к ней, лечь рядом, поцеловать ее сонную, едва отвечающую своей стеснительной ровной нежностью.

«Ты знаешь, в моем возрасте глупо говорить это, но я люблю тебя, как и двадцать лет назад», – начал он повторять пришедшую в голову фразу, которую должен был сказать ей, но точно бы пошлостью обволакивалась заранее эта непроизнесенная фраза, и он отбросил ее, понимая, что пришло чужое, не его, что после таких слов он не сможет взглянуть в ее тихо упрекающие бархатные глаза.

И вспомнилось: вчера у нее было такое выражение глаз, будто она ждала какого-то слова, ждала некоего примирения, хотя не было между ними той явной размолвки, что нуждалась бы в мире. Ольга не быласоздана для семейных ссор и никогда не выказывала самолюбивого желания победы над ним. Она и вчера упрекала его не словами, а незавершенной улыбкой, и от этого было еще тяжелее думать о ее безгрешности, о своей вине перед ней.

«Оля, что бы ни было, ты не должна не верить мне», – нашел он наконец слова и, вновь отбрасывая эту оправдательную фразу, не зная, что делать с собой в бессонном одиночестве, нерешительно вошел в ее комнату, постоял в сероватой темноте возле Ольгиной постели и осторожно лег с краю, пересохшими губами коснулся ее оголенного плеча, показавшегося очень теплым, детским, незащищенным.

– Оля, – сказал он беззвучно, – прости меня…

– Я не понимаю, зачем ты меня разбудил, – вдруг сказала она, не поворачиваясь, отчетливым голосом, поразившим его раздражением и холодностью. – Я не спала ночь. Я только заснула. Господи, – прошептала она с мольбой, – зачем я вышла за тебя замуж? Мне нужен был обыкновенный человек… Что же нам делать теперь, Вячеслав? Разойтись?

– Я бы мог тебя освободить, Оля, если в не любил, – проговорил он хрипло. – Поступай как лучше.

– Умоляю, уйди, пожалуйста. Я не вынесу…

В кабинете он упал на диван и, чтобы хоть немного успокоиться, потянул с тумбочки дневники Толстого, но текст не воспринимался им, выглядел слепым в недвижном свете ночника. Он не сумел прочитать ни строчки, смотрел на освещенную страницу и неизвестно почему ждал телефонного звонка, оповещающего о несчастье, – внезапного запредельного сигнала. Но весь дом молчал, вне времени, одномерно и трезво постукивали часы, ни одного звука не доходило из комнаты Ольги. Мертвый безлунный сон витал над миром, и дальняя неясная мысль тихонько шептала, что он обязательно должен заснуть – в этом спасение. И думая, что вот-вот наступит предел и освобождение из тисков бесконечной ночи, он, лежа на спине, начинал массировать грудь, глубоко дышать, считать до ста, потом гасил свет, закрывал глаза – и тут из тьмы на мохнатых лапах опять подходил к постели беспричинный страх, все тело напрягалось, и необоримая тоска безысходности гнала его встать, одеться и сию минуту бежать по аллеям поселка куда глаза глядят, бежать на край земли… Но это было бы уже безумием.

В ту ночь он понял, что одинок до конца дней своих и никто помочь ему не сможет.

* * *

«Откуда эти голоса? И почему-то я слышу их так явно, так близко, что различаю нерусский акцент. Кто говорил с таким резким знакомым акцентом? Это мой друг… его имя вертится у меня в голове, но не могу вспомнить…

– Надо думать уже о земле, думать, думать как бешеным…

«О земле? А о человеке! Что земля без человека? Для чего она? Для кого она?»

– Смотреть на огонь, на воду, на землю в миллиард раз интересней, чем на экран и в телевизор. Как это сказать? Жизнь подменяют игрушкой, нет… игрой в жизнь. Весь мир играет в дешевую красоту. Дураки и самоубийцы. Там у меня в мастерской… то есть в кабинете, только воробьи и все другие хорошие птицы в окна чирикают. Летом в три часа спать нельзя – концерт. И птиц погубят. В музее будем смотреть на воробья. Как на птеродактиля.

«Какая горечь, какая тоска, какая злость в его словах!»

– Сейчас родится человек с нечеловеческой диспозицией. Без интеллекта. Человек-машина второго сорта. Он играет с деньгами и вещами, а сердце летит та-ак…