Когда Кнехта проводили в его комнату, он лег не сразу, хотя лечь ему очень хотелось. Вечер стоил ему больших усилий, ему было трудно и тягостно так держать себя при этом, несомненно наблюдавшем за ним молодом человеке, чтобы ни взглядом, ни видом, ни голосом не выдать своей странной, тем временем усилившейся не то усталости, не то подавленности, не то болезни. Тем не менее это, кажется, удалось. А теперь надо было вступить в поединок и справиться с этой пустотой, с этим недомоганием, с этим страшным головокружением, с этой смертельной усталостью, которая была в то же время тревогой, надо было прежде всего распознать и понять их. Это удалось без особого труда, хотя и не так скоро. Для болезни его, нашел он, не было никаких других причин, кроме сегодняшнего путешествия, за короткое время перенесшего его с равнины на высоту около двух тысяч метров. Отвыкнув после немногих походов в ранней юности от таких высот, он плохо перенес этот быстрый подъем. Помучиться суждено, наверно, еще день-два, не меньше, а если недуг не пройдет и потом – что ж, придется ему вместе с Тито и экономкой вернуться домой, и тогда план Плинио, связанный с этим славным Бельпунтом, провалится. Жаль, конечно, но не такая уж большая беда.

После таких раздумий он лег в постель и провел ночь почти без сна, отчасти в мыслях о своем путешествии, начиная с отъезда из Вальдцеля, отчасти в попытках унять сердцебиение и успокоить возбужденные нервы. Много думал он и о своем ученике, с симпатией, но не строя никаких планов; лучше всего, казалось ему, укротят этого благородного, но с норовом жеребенка доброжелательство и привычка, ничего не следовало торопить и форсировать. Он собирался постепенно подвести мальчика к осознанию его задатков и сил и в то же время воспитать в нем то благородное любопытство, ту высокую неудовлетворенность, что дают силу любви к наукам, к духовности и красоте. Задача эта была прекрасная, да и ученик его был не просто молодым дарованием, которое надо пробудить и направить; как единственный сын влиятельного и богатого патриция, он был будущим хозяином, одним из тех, кто определяет общественную и политическую жизнь страны и народа, кто призван служить примером и руководить. Касталия осталась в некотором долгу перед этой старинной семьей Дезиньори; она недостаточно основательно воспитала доверенного ей некогда отца этого Тито, не сделала его достаточно сильным для его трудной позиции между миром и духом, мало того, что талантливый и милый молодой Плинио стал из-за этого несчастным человеком с беспокойной и нескладной жизнью, – единственному его сыну тоже грозила опасность запутаться в тех же проблемах, что и отец. Тут надо было что-то исцелить, что-то исправить, погасить некий долг, и Кнехту доставляло радость и казалось знаменательным, что эта задача выпала именно ему, строптивцу и как бы отступнику.

Утром, услыхав, что в доме пробуждается жизнь, он встал, нашел у постели купальный халат, надел его поверх легкой ночной одежды и вышел, как показал ему накануне Тито, через заднюю дверь в галерею, соединявшую дом с купальней и озером.

Серо-зеленое, неподвижное, лежало перед ним озерцо, на другой стороне, в резкой, холодной тени высился крутой утес, острым, зазубренным гребнем врезаясь в бледное, зеленоватое, прохладное небо. Но за этим гребнем уже явно взошло солнце, свет его крошечными осколками вспыхивал то там, то сям на острой каменной кромке, ясно было, что уже через несколько минут солнце появится над зубцами горы и зальет светом озеро и долину. Внимательно и задумчиво созерцал Кнехт эту картину, тишина, строгость и красота которой не были ему, чувствовал он, близки и все же как-то касались и к чему-то призывали его. Еще сильнее, чем во время вчерашней поездки, почувствовал он мощь, холод и величавую чужеродность высокогорного мира, который не идет человеку навстречу, не приглашает его к себе, а едва его терпит. И ему показалось странным и знаменательным, что его первый шаг в новую свободу мирской жизни привел его именно сюда, в эту тихую и холодную величавость.

Появился Тито, в купальных штанишках, он пожал магистру руку и, указывая на скалы напротив, сказал:

– Вы пришли как раз вовремя, сейчас взойдет солнце. До чего же хорошо здесь, в горах.

Кнехт приветливо кивнул ему. Он давно знал, что Тито любит рано вставать, бегать, бороться и странствовать – хотя бы из протеста против барского образа жизни и сибаритства отца, ведь и вино он презирал тоже по этой причине. Хотя такие привычки и склонности приводили порой к позе презирающего всякую духовность сына природы – тенденция к преувеличению была, казалось, присуща всем Дезиньори, – Кнехт приветствовал их, решив воспользоваться для завоевания и обуздания этого пылкого юнца и таким средством, как совместные занятия спортом. Это было одно средство из многих, и притом не самых важных, музыка, например, могла повести гораздо дальше. И конечно, он думать не думал равняться с молодым человеком в физических упражнениях и тем более пытаться его превзойти. Достаточно было простого товарищеского участия, чтобы показать юнцу, что его воспитатель не трус и не домосед.

Тито с интересом глядел на темный гребень скалы, за которым колыхалось небо в утреннем свете. Кусок каменного острия вдруг ярко вспыхнул, как раскаленный и только что начавший плавиться металл, гребень потерял резкость, и показалось, что он вдруг стал ниже, плавясь, осел. и из пылающего просвета вышло ослепительное светило дня. Сразу озарились земля, дом, купальня и этот берег озера, и два человека, стоявшие в мощных лучах, тут же почувствовали приятное тепло этого света. Мальчик, проникшийся торжественной красотой этого мгновения и счастливым чувством своей молодости и силы, расправил тело ритмичными движениями рук, за которыми последовало все тело, чтобы отпраздновать начало дня и выразить свое глубокое согласие с колышущимися и сияющими вокруг стихиями восторженным танцем. Шаги его то летели навстречу победоносному солнцу в радостном поклонении, то благоговейно от него отступали, распростертые руки привлекали к сердцу горы, озеро, небо, казалось, что, становясь на колени, он поклонялся матери-земле, а простирая ладони – водам озера и предлагал себя, свою юность, свою свободу, свою пылающую живость в праздничный дар первозданным силам. На его коричневых плечах блестело солнце, глаза его были полузакрыты из-за слепящего света, на юном лице застыло, как маска, выражение восторженной, почти фанатической истовости.

Магистр, он тоже, был взволнован и взбудоражен торжественным зрелищем занимающегося дня в каменном безмолвии этого пустынного уголка земли. Но еще больше взволновал и пленил его, явив ему преображенного человека, этот торжественный танец его ученика в честь солнца и утра, вознесший незрелого, капризного юнца до как бы литургической истовости и в один миг открывший ему, зрителю, благороднейшие склонности, задатки и порывы мальчика так же внезапно, лучезарно и полностью, как восход солнца раскрыл и пронизал светом эту холодную мрачную долину у горного озера. Более сильным и более значительным показался ему этот юный человек, чем он представлял себе его до сих пор, но и более жестким, более неприступным, более далеким по духу, в большей мере язычником. Этот праздничный и жертвенный танец вдохновленного Паном был значительнее, чем были когда-то речи и стихи юного Плинио, он поднимал Тито на много ступеней выше, но делал его более чужим, более неуловимым, более недостижимым для зова.

Не понимая, что с ним творится, мальчик и сам был охвачен этим восторгом. Танец, который он исполнял, не был знаком ему, таких телодвижений он никогда раньше не делал; ритуал торжества в честь солнца и утра не был привычным ему, придуманным им ритуалом, в его танце и в его магической одержимости участвовали, как суждено было ему понять лишь позднее, не только горный воздух, солнце и чувство свободы, но не меньше и та ожидавшая его перемена, та новая ступень его юной жизни, что воплощалась в приветливой и в то же время внушавшей благоговение фигуре магистра. Многое в судьбе юного Тито и его душе сошлось в эти утренние минуты, чтобы выделить их из тысяч других как высокие, торжественные и святые. Не зная, что он делает, без рассуждений и без недоверия, он делал то. чего требовал от него этот блаженный миг, – облекал в танец свой восторг, молился солнцу, выражал в самозабвенных движениях и жестах свою радость, свою веру в жизнь, свое смирение и благоговение, гордо и в то же время покорно приносил, танцуя, свою благочестивую душу в жертву солнцу и богам, но в такой же мере и этому мудрецу и музыканту, вызывавшему у него восхищение и страх, этому мастеру магической игры, явившемуся из таинственных сфер, будущему своему воспитателю и другу.