Курортная Ларнака превратилась в Грозный.

Голубков вскочил и по слуху, на крик, кинулся к какой-то женщине, придавленной металлическим каркасом будки мороженщика, при свете пожара освободил пострадавшую, кинулся на другой крик. Уже летели десятки пожарных, полицейских и санитарных машин, светом фар, сиренами и мигалками расчищая себе дорогу среди мечущихся в беспамятстве людей.

Вспыхнул свет аварийной подстанции, мощные водяные струи из полусотни брандспойтов обрушились на пылающую виллу, окутав ее клубами пара, как извергающийся вулкан.

Вместе с врачами, санитарами и полицейскими Голубков разбирал завалы обрушившихся палаток, приводил в чувство перепуганных женщин, успокаивал детей, таскал носилки с ранеными, расцарапанными и пришибленными камнепадом, отдавал приказы и матерился, когда его понимали не сразу. Уверенность его в том, что нужно делать в первую очередь, невольно подчинила ему растерянных врачей и полицейских, они кидались по одному его знаку туда, куда он показывал, не понимая значения произносимых им слов, но понимая, что этот человек знает, что нужно делать. И он действительно знал. Это была работа, которую он исполнял не раз и не два в гораздо более страшных условиях. И он работал, усилием воли подавляя бушевавшие в душе чувства. Это были не чувства. А чувство. Только одно. И оно называлось: ярость.

Лишь часа через полтора, когда удалось справиться с паникой и восстановить хоть какое-то подобие спокойствия и порядка, Голубков заметил, что и у него самого куртка разодрана и кровоточит задетое каким-то каменным осколком плечо.

Один из врачей, с которым он на пару таскал носилки, усадил его на высокий круглый табурет бара, с которого взрывной волной снесло крышу, продезинфицировал и перевязал рану. Пока врач занимался своим нехитрым делом, Голубкова окружило с десяток греков — санитаров и полицейских, они уважительно пожимали ему руку, дружески похлопывали по спине. Откуда-то возник фоторепортер и засверкал вспышкой. Голубков попробовал закрыться от объектива, но греки дружно и возмущенно запротестовали, образовали вокруг него плотную группу и придали выражение мужественности своим потным и грязным эллинским лицам. Пришлось подчиниться. Репортер сделал несколько групповых снимков и исчез, чтобы в редакции успели дать их в утренний номер. Хоть фамилию в спешке не спросил — Голубкова это немного успокоило. Тем временем бармен выудил из стеклянного боя несколько уцелевших бутылок и стаканов, налил всем доверху и один из стаканов почтительно поднес Голубкову. Объяснил, прижимая руку к волосатой груди:

— Платить нет! Русски дрюжба! «Зивания» — вери гуд!

И был крайне удивлен, когда этот сухощавый русский турист с седыми, коротко подстриженными волосами сначала поднес стакан к губам, а потом вдруг отставил его на стойку бара и сказал:

— Нет. Лучше просто водки. А то как бы еще чего не рвануло!..

Голубков разрешил отвезти себя на полицейской машине в отель, смыл под душем с лица и рук остатки своей и чужой крови и переоделся в свой серый, слишком приличный для кипрско-русского курорта костюм. С полчаса посидел перед телевизором, глядя на экран и одновременно обдумывая сложившуюся ситуацию. По греческой программе шел оперативный репортаж с места события: пожарники пытались залить неукротимый огонь водой и пеной, санитарные машины увозили пострадавших, возбужденно рассказывали о своих впечатлениях очевидцы, несколько раз в комментарии репортера мелькнули фамилии Петров и Грибанов — под ними жили на Кипре Розовский и Назаров.

Разрушенные кафе и бары на набережной.

Две финиковые пальмы, сломанные взрывной волной.

Снова бушующее пламя пожара, огромным факелом пылающий дуб, кипящая вода в овальном бассейне…

Голубков выключил телевизор. Ярость, охватившая его на набережной, трансформировалась в холодную сосредоточенность. Он чувствовал себя так, словно бы вступил на минное поле, и нельзя было сделать ни одного неверного шага.

День выдался не из легких, Голубков с большим удовольствием улегся бы сейчас в постель, но нужно было идти и звонить в Москву. Из уличного автомата. Правило есть правило. Он должен доложить о взрыве виллы Назарова. Касалось его это дело или не касалось, но он был свидетелем взрыва, и было бы странно, если бы в Москве не получили его рапорт. Это было бы не просто странно, а в высшей степени подозрительно, и Голубков не видел причин, по которым ему стоило навлекать на себя это подозрение. А вот что будет в его рапорте — это он уже хорошо представлял.

Он машинально защелкнул на запястье браслет своих испытанных «командирских», взглянул на циферблат и чертыхнулся: стекло было разбито, часы стояли. Стрелки показывали двадцать три сорок.

Стоп.

Значит, взрыв произошел в двадцать три сорок минус те несколько секунд, за которые долетел до набережной осколок камня, разбивший его часы. А по расчетам Голубкова к этой минуте эти неведомые Курков и Веригин могли успеть только заложить заряды и поставить взрыватели на боевой взвод. Успели раньше? И намного? Исключено. В своей прикидке Голубков и так исходил из минимума. Перед форсированием стены пять минут осмотреться надо? Надо. Две минуты, чтобы перелезть, надо? Надо. Еще пять минут, если не больше, освоиться в саду виллы надо? Надо. И всего двадцать минут на поиск места и укладку зарядов. Двадцать три сорок. Все правильно.

Выводы? Их было два. И от обоих хотелось заскрежетать зубами.

Первый. Все, что говорил об этой операции Волков, ложь. «Ликвидировать угрозу безопасности объекта любыми средствами… Реакция Запада на новое покушение, кем бы оно ни было совершено… Чтобы все убедились, что президент и господин Назаров общаются, как уважающие друг друга политические деятели…»

Пастух еще в Москве сказал: «Ни одному его слову не верю!» И был прав. По барабану им и реакция Запада, и как общаются президент и Назаров. «Им»: Волкову и тем, кто за ним стоит. И кто, если прав Нифонтов, очень сильно на него давит. Им только одно важно: завершить то, что не удалось при взрыве яхты «Анна».

Что они и попытались сделать руками героев невидимого фронта по фамилиям Курков и Веригин. Для того и его, Голубкова, прислали: не форсировать операцию Пастухова, а узнать, не начата ли она, не увезен ли Назаров с виллы. Просто узнать. Поинтересоваться. Для этого и посылают полковника контрразведки с тридцатилетним стажем. Как вестового за сигаретами. Заодно пусть проветрится, позагорает, покупается в Средиземном море. Прямо Совет ветеранов!

Но это был не Совет ветеранов. Им нужно было не просто узнать. Им нужно было узнать совершенно точно. Поэтому его и послали. И получили бы оперативную и полную информацию, если бы перед этим не объяснили в популярной форме, что Управление — это не армия и здесь приказы не обсуждают. «Виноват, товарищ генерал-лейтенант!» «Так точно, товарищ генерал-лейтенант!» «Будет исполнено, товарищ генерал-лейтенант!» Он получил приказ: узнать у Пастухова, когда он планирует начать операцию, и доложить об этом в Москву. И он исполнил этот приказ. А что еще он узнал, это уж, извините, генерал, мое личное дело. Даже проститутки не любят, когда с ними обращаются, как с проститутками. Вот и выбить бы эти слова, товарищ генерал-лейтенант, на фасаде вашей фирмы рядом с дельфийским «Ничего сверх меры».

Ладно, все это эмоции. А если по делу: что в таком случае означала эта многоходовая комбинация по несанкционированному перемещению объекта внимания на польско-белорусскую границу, на которую было истрачено столько энергии и валюты? Значит, и здесь его держали за безгласную пешку? И не только его!

Было от чего заскрежетать зубами.

Вывод второй. Курков и Веригин. Совершенно ясно, что бомбы взорвались в их руках в тот момент, когда они пытались активизировать заряды. Нажали на пластины, когда фишки находились в режиме хранения, красным концом вверх. Не обратили внимания? Забыли об этом? Но даже обычный армейский сапер может забыть, как зовут его жену и сколько у него детей, но не такое. А эти двое были не обычными саперами. Изделия были новейшей конструкции. И боевые заряды не дали бы им даже просто подержать в руках, пока они не разобрались бы в конструкции самым доскональным образом и не провели с десяток-другой репетиций на макетах. И все-таки фишки не переставили. И причина этому могла быть единственная: они не знали об этом. Не знали, потому что им не сказали. Не забыли сказать, а не сказали специально с единственной, совершенно определенной целью. После взрыва виллы Назарова не должно было остаться ни одного свидетеля.