Поколение, о котором идет речь, подрастало в суровые годы, завершившие николаевское царствование, и явилось на учебу в Санкт-Петербург, в атмосферу всеобщего ожидания великих реформ, которым повеяло с воцарением Александра II. Они взирали на новый режим примерно с тем же оптимизмом, с каким полстолетия раньше чающее реформ дворянство приветствовало Александра I после смерти Павла. Но, сравнительно с тогдашними, новым приверженцам реформ недоставало аристократической широты взглядов. Большую часть их составляли «разночинцы»: отпрыски мелких чиновников, священства, мастеровых и различных социальных меньшинств. Среди них было много провинциалов, носителей накипевшего недовольства и сектантской религиозности из наименее развитых областей деревенской России. Словом, новое студенческое поколение было пестрой по составу прослойкой, которая смешивала социальные запросы с реформаторскими идеями и которая вышла на историческую сцену, когда весь старый режим — а не только царь с его присными — был скомпрометирован военным поражением.

Новое студенческое поколение включало необычайно много бывших семинаристов, отличавшихся особым пристрастием к исчерпывающим ответам на «проклятые вопросы». Они завораживали и сбивали с толку многих своих неустойчивых и впечатлительных сотоварищей. Среди них выделялись «два святых Николая», Чернышевский и Добролюбов, два бывших семинариста, которые фактически возглавили именовавшуюся у них «консисторией» редакцию журнала «Современник», где завершилась карьера Белинского.

Отправляясь от материализма Фейербаха и рационализма английских утилитаристов, эти влиятельные критики способствовали систематическому отторжению молодого поколения от всех традиций прошлого и того идеалистического мировосприятия, которое целиком обусловливало умственную жизнь века дворянской культуры. Они провозглашали новую систему этики, основанной на «разумном эгоизме» и строго утилитарном расчете, предполагающем получение наибольшей материальной выгоды. Они подражали иконоборчеству Белинского и в то же время превозносили искусство «гоголевского периода» русской литературы, когда во главу угла ставилась забота о страждущем человечестве, в пику более уравновешенному творчествум «пушкинианцев», не признававших первостепенного социального назначения искусства. Они проповедовали равенство полов, святость естественных наук и необходимость признания материальной выгоды как первопричины всякой идейной позиции. Они — и что важнее, их бесчисленные последователи — оформили свое ощущение полного разрыва с прошлым, одеваясь причудливо и вызывающе, практикуя свободную любовь и пытаясь жить и трудиться в коммунах, Вместо православных образков носили на шее медальоны с портретом Руссо; на богословских лекциях слушатели скандировали: «Человек — червяк»; при всяком удобном случае поносили Шекспира, Рафаэля, Пушкина и других творцов особенно чтимых старшим поколением.

Войну поколений драматизировал Тургенев в своем знаменитом романе «Отцы и дети», опубликованном в 1862 г., сразу после того как он, представитель поколения «отцов», вышел из редакции «Современника», объявив, что Чернышевский и Добролюбов — «литературные Робеспьеры», которые «хотят стереть с лица земли поэзию, изящные искусства, все эстетические наслаждения и водворить свои семинарские грубые принципы»[1167]. Героя романа зовут Базаров, он — идейный вождь «сыновей» и молодой студент-медик, отвергающий все устоявшиеся эстетические, нравственные и религиозные идеалы и занятый в основном препарированием лягушек. Его символ веры состоит в том, что «дважды два четыре, а остальное все пустяки». Тургенев обозначает базаровскую философию словом «нигилизм», которое в точности выражает почти целиком отрицательную позицию «шестидесятников» по отношению ко всем общепринятым представлениям и обыкновениям. Сподвижники Чернышевского объявили Базарова карикатурой, но Писарев, выходивший тогда на сцену новый иконоборец, признал Базарова достойным образцом для «новых людей» шестидесятых годов. Добролюбов умер в 1861 г., а в следующем году арестовали Чернышевского, и Писарев стал первейшим глашатаем нигилистического материализма и оставался таковым до; 1868 г., когда он — подобно Добролюбову и многим другим — обрел безвременную кончину.

Значение этого судорожного отрицания трудно переоценить. Правда, отрицатели в подавляющем большинстве принадлежали к определенному молодому поколению, но среди них оказались именно те даровитые личности, которым предстояло играть главенствующие роли почти во всех областях культурной жизни конца столетия. Писарев был прав, говоря, что «если базаровщина болезнь, то это болезнь нашего времени»[1168]. Всем пришлось так или иначе измениться, потому что молодое поколение продуманно отвергло гуманистическую культуру дворянства во всем ее объеме, а равно и официозное православие царистского режима. Первым и, может быть, самым важным результатом революционного иконоборчества был решительный разрыв новых нигилистов с прежними умеренными западниками закалки сороковых годов. Чернышевский первым порвал с Герценом, вменив ему в вину его дружбу с либералами вроде Кавелина и Чичерина и «наивную» надежду на «реформу сверху», упование на Александра 11. «Пусть ваш «Колокол» благовестит не к молебну, а звонит набат! К топору, зовите Русь», — писал он вскоре после разрыва с Герценом в 1859 г.[1169]. Из революций 1848 г. надлежало сделать вывод, что радикалы не должны уступать руководства революционным движением осмотрительным либералам. Половинчатость и ненадежность александровских реформ — и более всего чисто формальное освобождение крестьянства, едва ли не ухудшившее его реальную участь, — по мнению молодых экстремистов, наглядно показывали, чего можно ждать от либеральных реформаторов.

Нигилизм шестидесятых годов не только способствовал политическому экстремизму, но также признал единственно правильным новый аналитический и реалистический подход к науке и литературе. Проза сменила поэзию в качестве главного средства литературной выразительности (эту перемену Петрашевский объявил обязательным условием прогресса человечества на последнем собрании своего злополучного кружка в 1849 г.). Внезапно возникло особое пристрастие к тщательному изображению сцен и проблематики повседневной жизни. Десять лет оглушительно провозглашалась ответственность художника перед обществом — от «Эстетических отношений искусства к действительности 1855) Чернышевского до «Разрушения эстетики» (1865) Писарева, — и в результате возникла определенная «цензура слева» вдобавок к цензуре царского режима. Реалистический рассказ и идеологический роман исподволь вытеснили с журнальных страниц стихи и пьесы дворянского века, определяя литературный обиход новой санкт-петербургской культуры. «История цивилизации в Англии» Бокля, в которой автор пытается объяснять культурные изменения исходя из климата, географии и особенностей питания, была чрезвычайно популярной; целиком материалистическая русская физиологическая школа берет начало от публикации в 1863 г. книги Ивана Сеченова «Рефлексы головного мозга». Вслед за Клодом Бернаром (кто детальнейшим образом составлял описание деятельности человеческого сердца, когда Сеченов учился у него в Париже) Сеченов попытался провести научный анализ работы мозга в рамках чистой физиологии. Тем самым он заложил основу знаменитой павловской теории условных рефлексов, где утверждалось, что все движения, традиционно описываемые в физиологии как произвольные, являются на деле материальными рефлексами в самом строгом смысле слова[1170].

Но быть может, наиболее судьбоносным итогом шестидесятых годов было возникновение интеллигенции как явственной и самодовлеющей социальной прослойки, выдвинувшей новую доктрину народничества. Представление, будто некое полусокрытое высшее понимание правит миром, было, как мы видели, общим местом для масонства высоких степеней; собственно, еще Шварц в начале 1780-х гг. вводил в русский язык различные производные формы латинских слов «intelligentia» и «intellects», наделявшихся высшим смыслом. «Карманный словарь» петрашевцев обогатил словарный запас русского языка словом «интеллектуальный», причем предполагалось, что оно имеет столь же всеобъемлющее значение, что и русское слово «духовный». Это возвышенное представление о главенствующей роли понимания и рассудка получило отчетливо историческую интерпретацию у Писарева, который настаивал, что «движущей силой истории является интеллигенция, исторический путь предуказан уровнем теоретического развития интеллигенции»[1171].

вернуться

1167

31. А.Панаева. Воспоминания. — М., 1986, 276.

вернуться

1168

32. Писарев. Избр. соч. — М., 1934, I, 228. Недружелюбно настроенный к нему критик Н.Страхов также признавал важность совершавшейся в 1858–1863 гг., как он выражался, «воздушной революции». См.: Н.Страхов. Борьба с Западом в нашей литературе. — СПб., 1882, I, 48.

Чтобы дополнить общую картину смуты, обрисованной у Вентури и в других монографиях об отдельных агитаторах, необходимо принять во внимание глубину и пафос реакции на молодежное иконоборчество (см.: С.Moser. Antinihilism in the Russian Novel of the 1860's. — The Hague, 1964) и ту степень, в какой петрашевцы фактически предвосхитили деятельность молодых радикалов. Недостаточно учитываемый интерес к Фейербаху первых предвосхищает поклонение «людей шестидесятых» более грубым немецким материалистам следующего эшелона. Писаревский идеал радикального обновления общества путем научного образования во многом является расширенным воспроизведением разработанной Петрашевским программы народного просвещения. Базаровскос «дважды два» использовалось столь же непреложно и аксиоматично петрашевцами (Дело Петрашевцев. — М. — Л., 1951, III, 441–442); характерная «цензура слева», введенная Чернышевским и его сподвижниками, явно предусматривалась в планах прежнего кружка (Дело Петрашевцев. — М. — Л., 1941, II, 1 85-186).

вернуться

1169

33. Колокол, 1860. 1 марта, 535. Приведено в: Venturi. Roots, 159. Авторство Чернышевского в отношении этого псевдонимного «Письма из провинции» в герценовский «Колокол» вовсе не бесспорно; его мог сочинить Добролюбов или другой единомышленник. См.: Там же, 744–745, примеч. 94, 95; а также: И.Нович. Жизнь Чернышевского. — М., 1939, 207–208.

вернуться

1170

34. О развитии этой школы от Сеченова до нобелевского лауреата Ивана Павлова (а заодно и о вульгаризации се принципов для целей советской идеологии) повествует краткий очерк В.Ганта (W.Gantt. Russian Physiology and Pathology // Soviet Science / Ed. by R.Christman. - Washington, D.C., 1952, 11 ff.). См. также: В.Babkin. Sechenov and Pavlov // PR, 1946, Spring, 24-3 5.

Дебаты между Сеченовым и историком-позитивистом Кавелиным в 1870-х гг. были кульминацией множества стычек между материалистами и идеалистами (первая из которых относится к началу 1860-х, когда в спор вступили Чернышевский и П.Юркевич) и в то же время предвестием агрессивного подавления Лениным критического позитивизма, равно как и традиционного идеализма. Советское изложение этих дебатов настолько тенденциозно, что при этом замалчиваются малейшие уступки со стороны материалистов; противовес ему могут составить работы, дающие их сугубо антиматериалистическое освещение: Флоровский. Пути; V.Zenkovsky. History; и в особенности: А.Волынский (Флекснер). Русские критики. — СПб., 1896.

вернуться

1171

35. Приводится в: БСЭ (1), XXVIII, 609: мне не удалось отыскать эту цитату, приведенную без указания источника, в сочинениях Писарева. А.Поллард (A.Pollard. The Russian Intelligentsia) проследил дальнейшее употребление этого слова и подверг серьезному сомнению утверждение, будто оно впервые появилось в романах Боборыкина — хотя это некритически повторяется почти во всех советских справочных изданиях. Я обнаружил очевидный источник этого утверждения: Боборыкин открыто заявил в своей лекции 5 ноября 1904 г., что ввел в обиход не только слово «интеллигенция», но также «интеллигент» и «интеллигентный»: «около 40 лет назад, в 1866-м, в одной из моих критических работ» (РМ, 1904, № 12, вторая пагинация, 80–81). Мне не удалось обнаружить каких-либо подтверждений атому; но если даже нечто подобное и имело место, указанная дата — на пять лет позже, по крайней мере, аксаковского употребления слова «интеллигенция». О слове «интеллектуальный» см.: Карманный словарь, 83.