– Убирайся! Слезай, как залез, или я тебе башку снесу! На лице бродяги не отразилось ни удивления, ни ярости, ни надежды; у него было такое выражение, словно он давным-давно перестал оценивать человеческие поступки. Подчиняясь, он сделал попытку подняться на ноги, цепляясь руками за поручень. Дэгни заметила, как он скользнул по ней взглядом, будто она неодушевленный предмет. Казалось, бродяга не ощущал ее присутствия, вернее, ощущал себя не более, чем ее; он был безразличен ко всему и готов выполнить приказ, который в его состоянии означал неминуемую смерть.

Дэгни взглянула на проводника. Она не увидела на его лице ничего, кроме вялого неудовольствия, вызванного страданием, долго сдерживаемого гнева, который почти бессознательно свалился на первого попавшегося. По отношению друг к другу эти двое уже не являлись людьми.

Костюм бродяги был усеян заплатами и заношен до блеска, ткань утратила мягкость, отчего казалось, что, если ее согнуть, она хрустнет, подобно стеклу. Но от внимания Дэгни не ускользнула одна деталь: воротничок рубашки. Он был матового белого оттенка от постоянной стирки и все еще сохранял остатки былой формы. Бродяга с трудом поднялся и равнодушно посмотрел на черный проем, раскрывший передним необъятность безлюдного простора, где никто не увидит его искалеченного тела и не услышит голоса. Он лишь потуже затянул веревку, которой была стянута его котомка, – он ведь может и потерять ее, когда будет прыгать с поезда.

Именно его застиранный воротничок и эта забота о своих пожитках, забота, вызванная чувством собственности, неожиданно перевернули что-то в душе Дэгни.

– Подождите, – сказала она.

Оба повернулись в ее сторону.

– Пусть он будет моим гостем, – сказала она проводнику и открыла дверь, приказав бродяге: – Входите.

Бродяга поплелся следом за ней, подчиняясь так же безразлично, как собирался подчиниться проводнику.

Он остановился посреди вагона, придерживая рукой свою котомку, и осматривался все так же безразлично, но внимательно.

– Садитесь, – сказала Дэгни.

Он подчинился и посмотрел на нее, словно ожидая дальнейших приказаний. В его поведении сквозило что-то напоминающее достоинство. Он не скрывал, что понимает: он не может ни на что претендовать, ни о чем просить, он готов ко всему, что с ним сделают.

Ему было чуть за пятьдесят, телосложение и просторность костюма говорили о том, что когда-то он был сильным и крепким мужчиной. Безжизненное равнодушие взгляда не могло скрыть ума, глубокие морщины не утаили, что лицо когда-то выражало характерную для честного человека доброту.

– Когда вы в последний раз ели? – спросила Дэгни.

– Вчера, – ответил он и добавил: – Кажется.

Она позвонила проводнику и заказала ужин на двоих. Бродяга молча наблюдал за ней, но, когда проводник ушел, попытался поблагодарить ее:

– Я не хочу, чтобы из-за меня у вас были неприятности, мэм.

Она улыбнулась:

– Какие неприятности?

– Вы ведь путешествуете с одним из этих железнодорожных магнатов, да? ЛЬ •

– Нет, одна.

– Тогда вы жена одного из них?

– Нет.

– А…

Она увидела, какие старания он приложил, чтобы сохранить на лице что-то похожее на уважение, будто стараясь принести извинения за то, что в неподобающей манере вынудил сделать признание, и рассмеялась:

– Нет, и не то, что вы подумали. Видите ли, я одна из тех самых магнатов. Меня зовут Дэгни Таггарт, и я работаю на этой железной дороге. , – О… по-моему, я что-то слышал о вас, мэм, в былые времена. – Было трудно сказать, что для него значило «былые времена», – месяц, год или какой-то другой отрезок времени, прошедший с тех пор, как он махнул на себя рукой. Он смотрел на нее с интересом, обращенным в прошлое, словно вспоминая, что существовало время, когда он счел бы ее достойной внимания личностью. – Вы та самая дама, которая управляла железной дорогой, – сказал он.

– Да, – ответила она, – управляла.

Он не выказал ни малейшего удивления тем, что она захотела помочь ему. У него был такой вид, будто он встретил на своем веку столько жестокости, что отказался от попытки что-то понять, чему-то поверить, чего-то ожидать.

– Где вы сели в поезд?

– Еще на главной станции, мэм. Ваша дверь была не заперта. – Он добавил: – Я думал, что здесь меня никто не заметит, потому что это персональный вагон.

– Куда вы едете?

– Не знаю. – Затем, поняв, что это могло прозвучать как мольба о жалости, он добавил: – Пожалуй, я просто хотел ехать без остановок, пока не увижу место, которое сулит хоть какой-то шанс найти работу. – Таким образом он попытался принять ответственность за свою судьбу на себя, а не перекладывать бремя своей неприкаянности на ее плечи – попытка, относящаяся к тому же ряду, что и забота о чистоте воротничка.

– Какую работу вы ищете?

– Люди больше не ищут конкретную работу, мэм, – спокойно ответил он. – Они ищут просто работу.

– А какое место вы надеялись найти?

– Ну… ну, такое, где есть заводы, я думаю.

– А вы не ошиблись направлением? Заводы и фабрики на Востоке.

– Нет, – уверенно ответил он. – На Востоке слишком много народу. За заводами слишком тщательно наблюдают. Я подумал, что, может быть, где-нибудь есть место получше, где народу поменьше, да и надзора тоже.

– А, так вы бежите? Беглец от правосудия?

– Не в том смысле, как в прежние времена. Но сейчас дела обстоят так, что я думаю, вы правы. Я хочу работать.

– Что вы имеете в виду?

– На Востоке нет работы. И никто не может дать работу, даже если у него есть работа, а то мигом угодит в тюрьму. За всеми следят. Работу можно получить только через Стабилизационный совет, а у совета своих друзей, ждущих работы, целая толпа, больше, чем у миллионера родственников. Что до меня… у меня нет ни тех, ни других.

– Где вы работали в последний раз?

– Шесть месяцев болтался по стране, нет, больше, пожалуй, около года. Уже трудно сказать, но чаще всего это была поденная работа, обычно на фермах. Но сейчас и это становится бессмысленным. Я знаю, как смотрят фермеры, им тяжело видеть голодного человека, но они сами на грани голода, у них нет работы, нет пищи, а то, что им удается сохранить, отбирают если не налоговые инспекторы, то бандиты; знаете, по всей стране орудуют банды, как они говорят, дезертиров.