— Больно, бедняжечка? Ну, так тебе и надо, упрямец!

Меня охватило дикое желание схватить ее за тонкую шею, повалить на землю и истерзать так, как был истерзан я сам. Но я переборол себя, понимая, что это ни к чему. Я только спросил:

— Скажи, все это было подстроено тобой, Лугунда?

— А ты думаешь, у них хватило бы духу на пасть на римлянина? — ответила она вопросом на мой вопрос.

Затем девушка присела на корточки, без всякого смущения ощупала все мое тело, прежде чем я успел помешать ей, и озабоченно спросила:

— Уж не оторвали ли они и впрямь твой хвостик? Жалко, если ты не сможешь сделать детишек какой-нибудь знатной римлянке.

Тут самообладание покинуло меня. Я отхлестал ее по щекам, подмял под себя и всей своей тяжестью вжал в землю, хоть она и колотила меня кулачками по плечам, сучила ногами и кусалась. Впрочем, на помощь она не звала. Вдруг Лугунда обмякла и приняла меня в себя. Вся моя жизненная сила бурно низверглась в ее лоно, и я познал такое жгучее наслаждение, что не выдержал и застонал. Я чувствовал, что она сжимает мое лицо в ладонях и осыпает его поцелуями. Испуганно я освободился из ее объятий. Лугунда тоже приподнялась и засмеялась.

— И что же с нами случилось? — весело спросила она.

Я был так растерян, что не нашелся с ответом и только воскликнул:

— Ты же истекаешь кровью!

— Мог бы и промолчать, дурачок! — смущенно буркнула она и, так как я безмолвствовал, снова засмеялась и пояснила: — Это мне насоветовал Пьетро. Сама бы я ни за что до такого не додумалась. Полагаешь, для меня большое удовольствие сечь тебя? Просто Пьетро сказал, что такого нерешительного и толстокожего римлянина, как ты, можно пронять только одним.

Она поднялась, взяла меня за руку и сказала:

— Пойдем к Пьетро. У него уже наверняка приготовлено вино и миска муки.

— Зачем это? — недоверчиво спросил я.

— Ты же взял меня насильно, хоть я и сопротивлялась так долго, как требовало от меня самоуважение, — отвечала она удивленно. — Ты что, хочешь, чтобы мой отец снял меч со стены и отстоял свою поруганную честь, выпустив тебе кишки? По закону у него есть на это полное право, и этот закон признают даже римляне. Поверь, самое разумное для нас — пойти сейчас к Пьетро, чтобы он посыпал наши волосы мукой и смазал их маслом. Он может также надеть мне на палец кольцо по римскому обычаю, если ты того пожелаешь.

— Но не поедешь же ты со мной в Рим или даже в Лондиний, Лугунда?! — растерянно воскликнул я.

— А я и не собираюсь! — оборвала она меня. — Не бойся. Ты вернешься ко мне, когда пожелаешь. Но может случиться и так, что я устану ждать тебя, разобью брачную чашу и выброшу твое имя из своего сердца. Тогда я снова стану свободной и не замужем. Неужели разум не подсказывает тебе, что следует подчиниться обычаям моего народа, а не устраивать скандал, о котором поведают даже в Риме? Понимаешь ли ты, что значит в мирное время обесчестить жрицу Зайца? Или ты станешь отпираться от сделанного тобой? Ты же набросился на меня как дикий зверь и совершил надо мной насилие!

— Ты могла позвать на помощь, — слабо возразил я. — И уж, разумеется, не должна была так бесцеремонно гладить мои чувствительные места — ведь от побоев я был вне себя.

— Но я же боялась, не лишился ли ты мужской силы, — бессовестно соврала она. — Я и подумать не могла, что нежное и умелое прикосновение пробудит в тебе такое неистовство.

Мое искреннее раскаяние уже ничего не меняло. Мы с Лугундой отправились к ручью, тщательно вымылись и, взявшись за руки, пошли к домику на сваях, где нас с нетерпением ждали ее родители. Пьетро уже успел замесить кашицу из муки и масла. Он помазал ею наши головы, а потом дал глотнуть вина из брачной чаши, которую отец Лугунды бережно вынул из резного ларца. После этого нас подвели к брачному ложу, уложили на него — Лугунда снизу, я сверху — и накрыли огромным кожаным щитом.

Когда все тактично покинули супружескую опочивальню, Лугунда сбросила щит и, потупившись, спросила, не хотел бы я повторить то, что с такой яростью делал в лесу, но только теперь — с любовью и нежностью? Девству, мол, все равно пришел конец, и его теперь не вернешь.

Мы нежно обнялись, и для начала я поцеловал ее в губы по римскому обычаю.

Когда безумие любви схлынуло, Лугунда поднялась с ложа, достала обезболивающие притирания и смазала мне спину. Как только я вновь обрел способность к прочим ощущениям, я почувствовал, как сильно она саднит.

Погружаясь в самый сладкий в моей жизни сон, я вдруг сообразил, что нарушил обещание, данное Клавдии, но объяснил все случившееся со мной действием полнолуния и колдовскими чарами друида. От судьбы не уйдешь, лениво думалось мне; впрочем, в тот момент я вообще не способен был рассуждать здраво.

На следующий день я, как и намеревался, стал было собираться в дорогу, однако отец Лугунды настойчиво попросил меня сопровождать его в поездке по поместьям и осмотре стад, лугов и лесов, которые предназначались в наследство Лугунде и ее потомству. На это у нас ушло целых три дня. После возвращения я подарил Лугунде свою золотую цепочку военного трибуна.

Но отец ее счел цепочку слишком жалким свадебным даром, и когда Лугунда как-то закалывала волосы, он преподнес ей золотой ошейник толщиной в детское запястье и собственноручно застегнул его на шее дочери. Подобные украшения носили только царицы и самые знатные женщины бриттов. Так я, глупец, узнал, что Лугунда принадлежала к куда более знатному роду, чем я предполагал. Ее семейство оказалось настолько благородным, что отец даже не считал необходимым упоминать об этом. В конце концов Пьетро признался, что не будь я римским всадником и сыном сенатора, я наверняка получил бы удар мечом в грудь, а не родовой щит воина, прикрывший мою поротую задницу.

Вскоре выяснилось, что только благодаря заступничеству влиятельного тестя и друида Пьетро, который был еще и врачом, и судьей, меня вдобавок ко всему не обвинили еще и в колдовстве. Знатный молодой бритт, что из ревности напал на меня первым, той же лунной ночью разбился на смерть: лошади его на полном скоку перевернули повозку, испугавшись диковинного, невиданного зверя, и пьяный ездок вылетел из нее и расшиб голову о камень.

Постепенно меня начали мучить мысли о данном Клавдии обещании, нарушенном мною помимо собственной воли, и ощущение того, что Лугунда скорее моя сожительница, чем законная жена. Не мог же я относиться всерьез к бракосочетанию, совершенному по обычаю варваров!

Но я был еще слишком молод, и мое приученное к суровому воздержанию тело быстро привыкло к обжигающим ласкам Лугунды, так что отъезд в Камулодун я все откладывал да откладывал.

Однако пресыщение зачастую изнуряет еще больше, чем аскетизм, и вскоре между мной и Лугундой стало нарастать напряжение. То и дело мы бросали друг другу обидные, злые слова, и нас уже объединяло только брачное ложе. Когда я наконец вернулся к своим, я казался себе вырвавшимся на свободу узником, сбросившим оковы; я словно пробудился от колдовских чар и чувствовал себя птицей, вылетевшей из клетки, а потому совсем не упрекал себя за то, что покинул Лугунду. Она добилась, чего хотела, и должна быть довольна этим, полагал я.

Веспасиан освободил меня от строевых занятий и штабной службы, обязательной для военных трибунов, и я сел заново переписывать свою книгу о Британии. Волшебное очарование первого лета ушло, и я был краток и деловит настолько, насколько это вообще представлялось мне возможным. Я уже не идеализировал бриттов, как прежде, и даже иронизировал над некоторыми их обычаями. Я признал заслуги Божественного Юлия Цезаря в покорении Британии, но указал также и на то, что, например, союзный договор Божественного Августа с некоторыми местными племенами означал в глазах последних не что иное, как обычный обмен подношениями.

Напротив, я отдал должное императору Клавдию за то, что он объединил юг Британии и включил его в Римскую империю, а также восславил Авла Плавция за быстрое умиротворение этой части государства. Веспасиан просил меня не слишком-то выпячивать его личный вклад, ибо он по-прежнему ждал приезда прокуратора или верховного командующего и не хотел восстанавливать против себя кого-нибудь из знатных римлян.