— А вот и я, Минуций. Твоя Дамарь, — произнесла она радушно. — Я такая, какой ты возжелал меня. Что ж, бери. За работу я возьму пять медяков.
Теперь я разгадал смысл ее слов. Силы покинули меня, и я опустился на колени. Я склонил голову и зарыдал, горюя о своем неисполненном желании. Наконец я сумел проговорить:
— Прости меня, Дамарь, возлюбленная моя.
— Значит, ты понял, Минуций, — сказала она потеплевшим голосом. — Вот о чем ты мечтал. Ты хотел, чтобы я пала так низко. И неважно, где это происходит — на надушенных покрывалах, как заведено у знатных господ, или же в порту под забором, провонявшим дерьмом и мочой.
Я уронил голову ей на колени и выплакал свое разочарование. Страсть моя угасла. Дамарь, утешая, гладила меня по волосам и шептала ласковые слова. Потом она оставила меня одного. Она умылась, надела чистые одежды и причесалась. На лице ее светилось такое искреннее счастье, что я не мог не ответить ей слабой улыбкой дрожащих губ.
— Благодарю тебя, Минуций, любимый, — сказала она. — В самый последний момент ты смог понять меня, хотя в твоей власти было столкнуть меня в мое прошлое. Пока я жива, я буду благодарна тебе за твою доброту и за то, что ты не отнял у меня радость, в которой я могу пребывать. Однажды и ты поймешь, что моя радость во Христе чудеснее, чем все прочие радости мира.
Еще долго мы сидели, держась за руки, и беседовали, как брат и сестра… вернее, как мать и сын. Осторожно я пытался объяснить ей, что истинно только то, что мы видим собственными глазами, а все остальное это — иллюзия и обман. Дамарь лишь улыбалась и говорила:
— Иногда я печальна, иногда весела, но в свои светлые часы я переживаю восторг, который отодвигает прочь все земное. Это данная мне милость и милосердие неба ко мне. Ни во что другое я не хочу верить, все остальное мне чуждо.
Когда я — растерянный, незнающий, во что теперь верить и на что надеяться, — вернулся на постоялый двор, я увидел там воина из моей свиты, который ожидал меня. Он был в забрызганном грязью плаще и без меча. С первого же взгляда я понял, насколько угнетающе подействовало на него великолепие улиц, украшенных роскошными мраморными обелисками и скульптурами греческих богов. Он стремительно бросился передо мной на колени и взмолился:
— Прости, трибун, что я посмел нарушить твой приказ, но ни я, ни мои товарищи не в силах больше терпеть эту жизнь в порту. Конь твой застоялся, но никого не подпустил к себе, когда один из нас пытался оседлать его, чтобы он поразмял кости, как ты велел. С портовым гарнизоном у нас вечные препирательства из-за денег на довольствие. Но главное, эти проклятые чужестранцы вертят нами, как хотят. Мы перед ними, как кролики перед удавом, хотя в Коринфе нам не раз доводилось сталкиваться с разными мошенниками. Самый противный здесь один умник-софист, который издевается над нами, утверждая, будто Ахилл не мог обогнать черепаху[49]. В Коринфе мы сами смеялись над ловкачами, предлагавшими простакам за деньги отгадывать, под каким из кубков находится шарик, но этот нас держит просто за дураков: ну, кто же откажется поспорить, что Ахилл бегает быстрее, чем черепаха?! И вот, этот плут делит отрезок пути пополам, затем половину пути еще раз пополам и так без конца, уверяя, что перед Ахиллом всегда остается непройденный участок до финиша и потому он будто никогда не сумеет догнать черепаху! Мы даже сами попробовали наперегонки бегать с черепахой и, разумеется, обогнали ее в два счета, но бездельник не посчитал это доказательством. Господин, заклинаю тебя всеми римскими богами: отправь нас обратно в Коринф, пока мы не лишились последнего разума!
Он так сыпал словами, что у меня не было ни какой возможности вмешаться. Когда же он умолк, я выругал его за легкомыслие. Но в том положении духа, в котором я находился, у меня не было ни малейшего желания разъяснять ему суть загадки об Ахилле и черепахе. Я приказал солдату забрать мои вещи, расплатился с хозяином подворья и покинул Афины, ни с кем не попрощавшись, причем в такой спешке, что даже позабыл несколько туник, отданных прачке в стирку.
Мы выступили из Пирея насупленные и мрачные и затратили три дня на расстояние, которое можно было бы легко преодолеть за одни сутки. Первую ночь мы провели в Элевсине, вторую — в Мегарах. В дороге люди распустились, часто горланили песни и буянили.
Я передал их с рук на руки старшему центуриону и доложил о себе Рубрию. Он принял меня в залитой вином нижней рубахе и в венке из виноградной лозы, сидящем набекрень. Рубрий никак не мог взять в толк, кто я такой, и все время переспрашивал мое имя. Свою рассеянность он объяснял преклонным возрастом и следствием ранения в голову, полученного им в Паннонии, то и дело повторял мне, что ждет не дождется отставки.
С тем я и отправился в дом проконсула. Секретарь Галлиона сообщил, что жители Дельф обратились со своими межевыми спорами прямо к императору и заявили ему протест. С другой стороны, жители земель Артемиды послали в Рим жалобу на меня, утверждая, будто я поносил богиню и тем самым накликал преждевременную смерть местного владыки. Сделали они это, несомненно, чтобы спасти собственную шкуру, так как без спросу поделили между собой землю и оставили храм без присмотра. К счастью, из Афин жалоб на меня не поступало.
Я был совершенно уничтожен. Однако Галлион, как ни странно, принял меня весьма ласково и даже обнял и пригласил к столу.
— Ты, конечно, набрался афинской мудрости, — сказал он, — но прежде всего нам следует поговорить о римских делах.
Пока мы ели, он рассказал мне, что его брат Сенека написал о поразительных успехах юного Нерона. Он, мол, держится с сенаторами и простыми всадниками с таким достоинством, что его прозвали Счастливым и Великолепным. Клавдий, желая сделать приятное обожаемой жене Агриппине, женил его на своей восьмилетней дочери Октавии, матерью которой была Мессалина.
Юридически это являлось кровосмешением, так как Нерон считался приемным сыном императора, но такое незначительное препятствие было легко устранено тем, что перед свадьбой один из сенаторов удочерил Октавию.
Британник значительно уступал Нерону и ничем особенным не выделялся. Он почти безвылазно сидел на своей половине дворца и мачеху Агриппину встречал настороженно и неприязненно. Начальником преторианцев вместо двух преторов назначили славного однорукого вояку Бурра, доброго приятеля Сенеки, питавшего большое уважение к Агриппине, поскольку та была дочерью великого Германика.
— У императора все хорошо, — сказал Галлион, окропив пол вином из своей жертвенной чаши. — У него величественный вид, и лишь безобидная изжога изредка донимает его. Из хозяйственных новостей главная та, что наконец-то достроен порт в Остии. Теперь для кораблей с зерном есть удобная гавань. Ведь страшно представить, сколько миллионов золотых оседало прежде в иноземных портах! И нынче в Риме можно уже не опасаться бунтов из-за задержек с раздачей хлеба. Я слышал, однажды даже с Клавдием случилась неприятная история, когда бушующая голодная толпа прижала его на Форуме к стене, так что ему пришлось изрядно поволноваться за свою жизнь. А цены на зерно из Египта и Африки падают, и в Италии теперь выращивать хлеб бессмысленно. Дальновидные сенаторы уже занялись животноводством и закупают рабов даже за границей.
Пока Галлион этак вот по-отечески со мной беседовал, волнение мое понемногу улеглось, ибо я решил, что мне не стоит опасаться выговора за слишком длительное пребывание в Афинах. Но тут Галлион пристально взглянул на меня и проговорил игривым тоном:
— Что-то ты бледен, да взор у тебя отсутствующий. Видно, ученые занятия в Афинах изнурительны для молодых знатных римлян. Я слышал, ты там весьма усердно брал уроки у одной матроны, а это весьма утомительно и стоит немалых денег. Надеюсь, ты не наделал глупостей и долгов? В общем, милый Минуций, немного свежего морского воздуха будет тебе очень кстати.
49
Ахилл не мог догнать черепаху — известная апория «Ахилл» Зенона Элейского (ок. 490 — ок. 430 г. до н. э.), греческого философа, ученика Парменида, гласила: Ахилл не сможет догнать черепаху, если она начнет движение раньше его. Апория основана на неразвитости математического понятия бесконечности Зенон был основателем субъективной и понятийной диалектики в античной философии.