Воображение Ноэла поначалу было увлечено внушительным весом традиции, простирающейся на тысячи лет. Он восхищался обширностью складов, выстроенных в душах древних арокинов. Но затем начались сомнения. Их основания стали яснее, когда элеми всерьез принялись добывать из него то, что могли добавить к своим запасам. Он отнесся к этому с воодушевлением, думая, что может поделиться многим ценным. В конце концов, Ноэл был сыном своего отца, механика, подобных которому центр Африки никогда не знал. Он старательно раскрывал хозяевам секреты насосов, токарных станков, часов, приводов, сверл, домен, желая быть пророком железных и стекольных дел, всех средств производства, созданных миром, где он родился.
Увы, не того хотел Няня — элеми, назначенный ему в ученики. Прежде всего тот хотел выучить английский язык, затем постичь верования говорившего по-английски человека о естественном и сверхъестественном мирах. Няня хотел знать названия вещей, как будто в них была особая магия и было достаточно знать их, а не то, для чего предназначаются сами вещи. Няня хотел знать — что, и никогда — как. Он представлял слова как длинные струны, которые можно намотать на невидимую мысленную катушку в одну туго натянутую нить, разворачиваемую по желанию. Память Няни была посвоему огромной, но по мере того как Ноэл видел превращение своих знаний при переходе от него к Няне, он стал иначе оценивать мудрость элеми и их самих.
Ноэл понял, что элеми — не столько хозяева знаний, сколько их пленники. И еще то, что хорошая память, в галльском понимании, способна не только хорошо запоминать, но и забывать. Мышление, к которому он привык, часто несло на себе проклятие сомнения, производя вопросы более щедро, чем ответы. Теперь Ноэл видел: это совсем не было проклятием. Элеми не общались, сомневаясь, а позволяли себе такой ограниченный обмен вопросами, что их мыслительный мир очень отличался от его собственного.
Няня воспринимал все найденные для него Ноэлом слова с ненасытностью, но Ноэл скоро устал учить его, не потому, что решил утаивать секреты от пленивших его, а потому, что сито, через которое пропускались знания, стало препятствием и превращало его слова в чуть большее, чем пустой звук.
Другой барьер постепенно вырастал между ним и вампиршей. Ноэл продолжал жить в ее доме, но казалось, что сейчас, когда, он стал осознавать ее посещения, сила чувства, вложенная в визиты, стала ослабевать.
Береника была coвершенной любовницей, как бы созданием его снов. Красота больше удовлетворяла его теперь. Однако скоро понял, что был для Береники только орудием самостимуляции, привлекательным цветом и формой, красивым, но не думающим и живым существом. Он сознавал — по мере сближения он приедался ей, и она порвет с ним, отстранив, засунув в затянутый паутиной угол своего мечтательного разума.
Он мог бы перенести свое проснувшееся чувство на Лейлу, смертную, лишенную хрустальной красоты вампирши, но ее готовность быть рядом теперь ушла — казалось, замерла с сознанием, что он стал добычей вампира. Лейла избегала его общества, при встрече говорила холодно. Если он загонял ее в тупик, протестовала, повторяя, что она его друг, и становилась еще недоступнее.
Совсем иначе было с Лангуассом, представлявшимся Кордери лучшим другом, хотя никогда и не говорившим о ночи, когда вполз в комнату Ноэла в отчаянном состоянии. Но Лангуасс не совсем избавился от серебряной болезни и от предшествующей ей лихорадки, был слаб телом и душой. Почти все дни пират проводил в кровати, и Лейле часто приходилось быть сиделкой, потому что он не любил смотревших за ним мкумкве. Элеми не учились у Лангуасса, всем было ясно — в таком состоянии пират не мог думать об уходе из обители отдыха, куда его забросила судьба. Единственным несогласным с этим был сам Лангуасс, протестовавший слишком громко, как человек, доказывающий свою невиновность. Из них всех больной чаще всего говорил о возвращении, о море, о том, что ему еще нужно сделать. Как можно здесь сидеть, спрашивал он у товарищей, когда дома еще надо платить по счетам? Когда приблизится день встречи с Ричардом Нормандцем на поле чести? Эти рапсодии воображения казались Ноэлу чем-то похожим на бред, было ясно, что прикованный к постели пират не полностью вышел из состояния сна, в которое ввергала серебряная смерть.
Друзья, даже степенный Квинтус, смеялись над его фантазиями и рассуждениями.
Ноэл обращался за утешением и советом к монаху. С ним обсуждал ход каждого дня, новые знания, надежды. Квинтуса терзали и мучили вампиры Адамавары, не пившие его кровь, но стремившиеся высосать каждую мысль. Его слова ценили гораздо больше, чем слова Ноэла, его память уважали. Хотя монах болел не так сильно, как Лангуасс, путешествие взяло с него свою дань. Квинтусу не нравилось выставлять напоказ свои трудности, но Ноэл понимал, что это пожилой человек, и истощение тела, духа близки, только мужество, выдержка монаха сдерживают их.
Ноэл спрашивал себя, может ли кто-либо из них надеяться на возвращение в Буруту, не говоря уже о Галлии. Часто ему казалось, что остаток жизни им всем придется провести в этой самой странной тюрьме мира. Ноэл признавал, что, несмотря на относительную молодость и значительные физические ресурсы, он был лишь половиной самого себя, и не было гарантии возвращения к своей силе, целостности.
Дни шли, будни давили инициативу, Ноэл привыкал к положению пленника. Не приставал к хозяевам, даже не думал о преимуществах своих действий. Когда Кантибх впервые назвал день Ого-Эйодуна, он казался далеким, не дающим повода для волнения, но время прошло без особых событий, без горячки, и настал час, когда Ноэла и Квинтуса пригласили спуститься в долину. Лангуасс был слишком слаб для путешествия, Лейла осталась для присмотра, но Нгадзе взяли, потому что его место в схеме Адамавары еще не определили. О Нтикиме известий не было.
Спуск в долину Адамавары начали вскоре после рассвета, по спиралеобразной каменной лестнице в горе. Утреннее солнце встретили на тропе, ведущей вниз, где были вырублены ступеньки.
Чем ближе к центру долины они подходили, тем больше она казалась. Дальние горные хребты отступали, и розовое сияние вокруг усиливало впечатление. Сама долина, напротив, казалась оживленнее по мере их приближения. Уже можно было различить кроны деревьев в фруктовых садах, ряды гороха, земляных орехов, баклажанов на полях.