Гизела, немного смешавшаяся и покрасневшая при словах ребенка, гордо выпрямилась и холодно пристальным взглядом смерила маленькую толстую женщину.

— Как безумно, из опасения, что скажут другие, скрывать свои поступки! — сказала она. — Моя обязанность была осведомиться о здоровье ребенка и доставить ему маленькое удовольствие за причиненный ему страх!.. Но, зная вашу ненависть к пасторскому дому, я была настолько малодушна, что не сообщила вам о своем поступке. И я наказана за это — в первый раз в своей жизни я чувствую себя глубоко униженной, ибо на меня падает подозрение во лжи! Не желая и не сделав ничего дурного, я должна стыдиться! — Яркий румянец разлился по всему ее лицу. — Ах, какое скверное ощущение!.. — проговорила она. — Это послужит мне уроком, госпожа фон Гербек! Никогда я не допущу себя до подобного малодушия и перед светом действовать буду так, как найдут лучшим и справедливым мой разум и мое сердце!

Оторопевшая гувернантка устремила вопрошающий взор на министра. Неизвестно, на чью сторону он склонялся, хотя она и подметила враждебный взгляд, брошенный им на взбунтовавшуюся падчерицу. Дальнейшие объяснения были неуместны, тем более, что из леса выходила женщина.

Увидев собравшееся здесь знатное общество, она на мгновенье остановилась. Но земля, где пролегала узкая тропинка, была общинная, и так как женщина не могла слышать резких слов его превосходительства о нарушении его покоя, то и продолжала идти далее.

Двенадцать лет отделяли этот день от того памятного рождественского вечера в пасторате… Совершившийся в то время разрыв между замком и пасторатом с тех пор с ожесточением поддерживался первым; на маленькой лесной лужайке три женщины встретились теперь в первый раз.

Время, труды и заботы, конечно, наложили свою печать на лицо пасторши. Но прежний румянец горел на ее щеках, крепость и гибкость были в движениях.

— Мама, вот милая, прекрасная графиня, по милости которой я упала в воду! — вскричала девочка, бросаясь к матери.

Гизела рассмеялась как ребенок, пасторша также усмехнулась наивности своей девочки. Но вдруг она остановилась как вкопанная перед молодой графиней.

Ей случалось не раз в разное время видеть бледное лицо знатного дитяти и постоянно она думала, что видит его последний раз, а между тем всего один год так преобразил эту хилую оболочку, превратив ее в прекрасный, пышный цветок.

— Боже мой, милая графиня! — вскричала она. — Да вы живы! Нет, если и действительно сходство между бабушкой и внучкой было поразительно… — Она не имела сил это юное, чистое созданье, с такой лаской держащее за руку ее ребенка, сравнить с женщиной, которая в своем безграничном высокомерии, не имея ни тени стыда и совести, глухая ко всякому человеческому страданию, безжалостно и немилосердно попирая сердца людей, царила когда-то на земле!

Пасторша остановилась и поправила себя, проговорив.

— Да вы само здоровье!

— Дитя мое, пора кончать! — закричала баронесса.

Лицо Гизелы омрачилось. Этими резкими словами желали прогнать добрую, честную женщину.

— Я возьму земляники с собой, Рохен, — сказала она ребенку, — а завтра ты сама придешь за корзинкой, согласна?

— В Белый замок? — спросила малютка, широко раскрыв глаза, и энергически покачала своей белокурой головкой. — Нет, туда я не могу прийти, — возразила она очень решительно, — брат Франц говорил, что папу в Белом замке никто не любит.

На это никто ничего не возразил; госпожа фон Гербек действительно ненавидела этого человека;

Гизела не знала.

Лицо пасторши приняло строгое выражение, хотя взор все с той же искренностью обращен был на молодую девушку.

Она взяла за руку свою девочку, чтобы продолжать путь.

Женщина не имела настолько такта, чтобы не узнать красивую, важную даму, когда-то евшую ее хлеб и нашедшую радушный приют под ее кровлей, теперь же с видимым презрением делающую вид, что ее не замечает.

Тропинка шла как раз около того самого места, где накрыт был завтрак. Проходя мимо стола, пасторша вежливо поклонилась; дамы отвечали легким наклоном головы, министр приподнял шляпу.

То ли солнечный луч, падавший на его лоб, оживил это мрачное лицо, то ли действительно полузакрытые глаза были не так суровы, но пасторша остановилась перед ним.

— Ваше превосходительство, — сказала она скромно, но без всякой робости, — случай привел меня сюда. В Белый замок я бы не пришла, а здесь, на воздухе, который не составляет ничьей собственности, слова как-то легче приходят на уста… Не подумайте, чтобы я хотела о чем-нибудь вас просить — мы бедны, но можем, слава Богу, заработать сами себе на хлеб… Я хочу только спросить, почему муж мой отставлен.

— Об этом лучше всего спросите вашего мужа, сударыня! — возразил министр.

— Э, ваше превосходительство, тогда я пойду лучше в любую кузницу и отвечу сама себе!.. Чего я буду надоедать своему мужу, ибо если бы он захотел отвечать мне по чистой совести, то должен был бы сказать: «Я человек, каким должен быть, — честно и строго исполняющий свои обязанности как перед Богом, так и перед людьми, и только должен удивляться несправедливости света, который наказывает тех, кто невинен».

— Удержите ваш язык! — перебил ее, министр ледяным тоном, с угрозой поднимая палец.

Госпожа фон Гербек начала лукаво, с насмешкой покашливать при словах: «Честно и строго исполняющий свои обязанности», хотя подобное вмешательство было совершенно против этикета, который она так чтила.

Цветущее лицо пасторши покрылось бледностью, — Сударыня, — сказала она спокойно, обращаясь к гувернантке, — смех ваш неуместен; недаром нейнфельдские прихожане говорят, что по вашей милости муж мой лишился места; такое преследование недостойно христианина!

Слова эти порвали последнюю нить этикета, которая еще сдерживала гувернантку. Глаза ее засветились злобой.

— Можете думать и говорить, что хотите! — вскричала она. — Это нисколько не помешает мне раздавить ехидну, если я встречу ее на своем пути!

— Вы забываетесь, госпожа фон Гербек! — проговорил министр, повелительно поднимая свою бледную руку.

— Почтенная госпожа пасторша, продолжительные объяснения не в моем принципе, — обратился он к ней с уничтожающей холодностью. — У меня не достало бы времени, если бы я захотел мотивировать мои распоряжения каждому, к кому они относятся… Но вам я объясню, что это прославленное исполнение обязанности очень и очень заставляет себя ждать. Мы сделали с нашей стороны все, чтобы отвлечь человека от его рутинных привычек, — но весь труд наш был напрасен.

С постоянным упорством он противился каждой благодетельной реформе нашей в области церкви, а теперь вполне очевидно стало, что астрономические наблюдения для него гораздо интереснее, чем добросовестное изучение древних трудов отцов церкви; священника, галопирующего на таком коньке, мы не можем оставлять!

— А боденбахского священника, которого надо отрывать от улья, когда он должен говорить проповедь? — спросила пасторша, глядя прямо в лицо его превосходительству.

— Э, почтеннейшая, — сказал он, с дерзкой улыбкой похлопывая ее по плечу, — боденбахский священник в своем пчельнике непрестанно имеет перед глазами изображение церкви такой, какой она должна быть. Раз принятые постановления будут в ульях его господствовать до тех пор, пока существуют сами пчелы, и рабочие будут покоряться всегда всем требованиям своей царицы… Я могу вас уверить, что боденбахский священник — наиусерднейший блюститель душ своей паствы, потому он и остается на своем месте!

— О, Боже милостивый, так, стало быть, это правда! — вскричала пасторша, всплескивая руками. — Потому только, что там, на небе, не все так, как упомянуто о том в священном писании, так люди и не должны поднимать туда своих глаз! Они должны думать, что Всемогущий Творец ради прихоти вечером зажигает в небесном пространстве огоньки, чтобы посветить нам, копошащимся на земле! Они раз навсегда должны вдолбить себе в голову, что белое — черно и дважды два будет пять!.. И если бы мы захотели поступать так, то к чему бы нам послужило при этом учение нашего Спасителя? Не полнейшее ли будет с нашей стороны отрицание могущества и мудрости Творца, когда мы станем умалять Его творения до того лишь, чтобы сохранить букву закона? Она перевела дыханье и продолжала:.