Старый солдат взял свечку и отворил дверь, которая вела в нижний этаж южной башни. Что за противоположности разделялись дверью! По одну сторону — пустынное, необитаемое пространство, где звук шагов, раздававшийся по каменному полу, наводил какой-то ужас, по другую — комната, загроможденная мебелью, можно сказать, драгоценной. Мы говорим «загроможденная», ибо комната была невелика, но заключала в себе полную меблировку большого старинного салона. Это был остаток прежнего великолепия, который вдова постаралась удержать за собою. В первый момент роскошь эта ослепляла, затем удивление сменялось чувством грусти и глубокого сострадания. Резные палисандрового дерева столы и этажерки, кресла и козетки, обтянутые шелковым абрикосового цвета штофом, стоявшие вдоль стены, старинные кожаные дырявые шпалеры с тиснениями, прежде позолоченными арабесками, которые давно уже приняли грязно-бурый цвет, становились еще грязнее, приходя в соприкосновение с блестящей оправой доходящего до потолка зеркала или позолоченной рамой писанной маслом картины; окна с незатейливыми ситцевыми занавесками и высокая темная печь, грубо и неуклюже высившаяся среди этой изящной обстановки, вконец нарушали гармонию.

Зиверт загасил пальцами едва мелькавший и чадивший огарок и заменил его принесенной свечой.

Женщина, одиноко сидевшая в кресле и погруженная в задумчивость, не могла заметить этой благодетельной перемены, — она была слепа: «ослепла бедная от слез», говорили люди, и были правы. Присутствие ее увеличивало грустное впечатление, производимое дисгармонией комнаты. Одежда ее была более чем проста; темное полушерстяное платье было как бы насмешкой рядом с этими штофными подушками кресла.

— Наконец-то вы вернулись, Зиверт, — сказала она досадно слабым, но в то же время резким голосом. — Вы всегда проходите Бог знает сколько времени! Дочь занимается музыкой и не может слышать моего зова, — я почти охрипла кричавши… Здесь ужасно холодно. Прежде чем уйти, вы не позаботились надлежащим образом о печке, а Ютта забыла завесить окно, — вы сами также могли бы об этом подумать… И что за ужасные свечи стали вы теперь приносить в комнату — от них чад и запах! В прежнее время я не дозволила бы жечь подобных и в лакейской!

Старый служитель не возражал ничего на эти выговоры. Восковые и стеариновые свечи были не по карману его госпоже, а уж тем более масло, которое требовалось для прекрасной карсельской лампы, сохраненной ею от прежнего великолепия. Он молча отворил шкаф, вынул оттуда полинявшее красное шелковое стеганое одеяло и завесил им окно, вблизи которого сидела больная.

Взяв одну из длинных лент своего чепчика, госпожа фон Цвейфлинген стала механически катать ее между своими тонкими желтыми как воск пальцами — в движении этом проглядывала нервозность.

— Вы приносите с собою, Зиверт, такой противный запах копоти! — начала она опять, обращая свои потухшие глаза к окну. — Я подозреваю, что вы топите сырыми дровами, и не понимаю, каким образом это может случиться… Без сомнения — вы так практичны, — дрова на зиму были заготовлены и привезены вами летом, в надлежащее время, — так отчего же они отсырели? Или, может быть, они сложены вами не в сухом месте?

При слове «привезены» едкая усмешка мелькнула на губах Зиверта. Да, сегодня на своей собственной спине «привез» он топливо своей почтенной госпоже, и, само собою разумеется, не один зеленый побег трещал там в печке и дымился, оскорбляя барское обоняние. При самом поступлении Зиверта в Лесной дом вся касса госпожи фон Цвейфлинген перешла в его руки. Раньше удавалось ему, хоть и с большим трудом, поддерживать кой-какое хозяйство, придавая ему внешний вид благосостояния, теперь же на болезнь уходило много денег. Но это не приходило в голову его госпоже; точно так же она нисколько не подозревала, что за хлеб, который она сегодня будет есть, и за эту противную сальную свечу заплачено было из собственного кармана Зиверта, ибо в доме не было ни гроша.

Между тем старый служитель уверил свою госпожу, что заготовленные дрова сложены в северной башне, и свалил всю вину на бурю, которая весь дым из трубы гнала в галерею. Затем он равнодушно достал из шкафа салфетку, две чашки, желтой меди чайник и поставил все это на чайный стол перед софой.

В эту минуту фортепианная игра в соседней комнате закончилась громким аккордом. Госпожа фон Цвейфлинген вздохнула, как бы от облегчения, и на мгновение сжала виски руками — для ее расстроенной нервной системы громкая музыка должна была быть истинным страданием, Дверь в соседнюю комнату отворилась. Если бы гардины глубоких оконных ниш мгновенно заменились пыльной паутиной, элегантная меблировка и чайный стол вдруг исчезли и рядом с этой женской фигуркой в кресле поставлена была самопрялка, то этот момент прекрасно мог бы изобразить эпизод из любой волшебной сказки, где какая-нибудь прелестная принцесса является к злой колдунье. Рядом с неуклюжей печью в раме дверного проема появилась молодая девушка. Никто не подумал бы, что это те самые руки, теперь спокойно поправляющие спустившиеся на грудь локоны, маленькие, почти детские руки, которые только что с такой необыкновенной силой скользили по клавишам. Насколько это трудное упражнение легко для юной музыкантши, можно было заключить из того, что ни малейшей тени возбуждения не замечалось на ее лице, которое хотя и было бледно, но в то же время не лишено свежести нежного цветка вишневого дерева. Оно не имело ничего общего с тем болезненным женским профилем, который, своей неподвижностью и цветом напоминая мумию, лежал на желтых шелковых подушках кресла. Скорее его изящные линии, полные античной прелести, напоминали те фамильные черты, которые видели мы на портретах в галерее; черные глаза, сверкавшие там в диком веселье охоты или холодно и равнодушно, в сознании своего аристократизма, смотревшие на мир, такие глаза и здесь блистали на белом девичьем лице, как бы для того, чтобы еще резче представить контраст между матерью и дочерью, выставляя последнюю истинным отпрыском Цвейфлингенов, которые все сплошь красовались там, на полотне, в покрытых золотым шитьем одеждах. Девственный стан девушки охватывало бледно-голубое шелковое платье, прямоугольный вырез которого отделан был пожелтевшими настоящими кружевами.

— Ну, Зиверт, — произнесла девушка, входя в комнату, — наконец, кипяток готов? — Взгляд ее упал на чайный стол. — Как, только две чашки? — вскричала она. — Разве вы забыли, что мы ожидаем гостей?

— Гости не могут прийти, потому что студент заболел, — коротко ответил Зиверт, поднося чайник к свету и осматривая его: нет ли на нем пятен.

Точно все надежды молодой девушки рухнули в воду, — такое действие произвело на нее это известие. Тень самого горького разочарования появилась на ее лице.

— О, как это грустно! — пожаловалась она. — Неужели и этого удовольствия нельзя себе позволить?.. Так меньшой Эргардт заболел? Интересно знать, что еще там с ним случилось.

Смесь иронии и недоверия неприятным образом нарушали детскую звучность голоса молодой девушки.

— Гм… Студент простудился дорогой, — сухо сказал Зиверт, направляясь к двери.

— Положим, — но я не вижу, почему бы смотрителю оставаться дома?.. Или, может быть, он боится схватить насморк? — спросила она.

— Перестань ребячиться, Ютта! — с сердцем проговорила госпожа фон Цвейфлинген. — Как можешь ты требовать, чтобы он бросил больного брата, с которым не виделся два года и которого теперь в первый раз принимает в собственном доме!

— О, мама, неужели ты оправдываешь это? — вскричала Ютта, в невольном удивлении всплескивая руками. — Неужели тебя не огорчило бы, если бы папа ради других стал пренебрегать тобою и…

— Замолчи, дитя! — вскричала мать с такою необычайной запальчивостью, что дочь онемела от испуга. Голова больной бессильно запрокинулась на спинку кресла, а рука потянулась к лишенным света глазам.

— Не сердитесь, мама, — снова заговорила молодая девушка, — я не могу думать иначе — подобная небрежность со стороны Теобальда делает меня очень несчастной! Я имею свои собственные высокие идеалы и знаю, что всем женщинам нашей фамилии, во все времена, отдавалась дань самого глубокого уважения. Прочитай только нашу семейную хронику, ты увидишь, что благородные кавалеры шли на смерть за даму своего сердца, и какое значение имели для них их родственники, когда дело шло об удовольствии и радости возлюбленной! Да, конечно, то были чувства дворянские!