– Братова бритва? – опросил Василий.
– Его… Только туповата. Сумеешь наточить? Побрейся, а то зарос, как старый дед…
– А откуда мыло?
– Одна женщина варит и меняет на картошку или кукурузу…
– Пахнет каким-то жиром…
– А ты не принюхивайся.
– Орисенька… Приготовь мне старую одежду твоего брата, поищи какие-нибудь башмаки…
– И что дальше?
– Пойду на Курщину «менять» вещи на хлеб и продукты, как ходят тысячи людей из Харькова, – ответил Василий.
– Что ж? И я с тобой. Мне безопасней будет, а то того и жди, что заберут в Германию.. Пойдем…
– Не боишься?
– Да брейся же, а то мыло засохнет.
Орися исчезла, а он брился, едва сдерживаясь, чтобы не чихнуть. Наконец он облегченно вздохнул и полез к отверстию в кровле – посмотреть на божий свет.
Ветви тополя над крышей уже выбросили клейкие почки. Еще несколько дней, неделя, и, если не ударят заморозки, распустятся молодые, блестящие, тугие листочки. Отдыхавшая под парами земля ждала трудолюбивых рук хлеборобов. А в небе гудели «Юнкерсы» и «Хейнкели», перелетая куда-то поближе к фронту.
«Когда же настанет вечер, а за ним и ночь? – думал Василий. – С рассветом мы отправимся в тот лесок…»
Вечер начался неспокойно. Во двор ворвались гитлеровцы и потребовали у Марфы Ефимовны кур или поросят для банкета. Напрасно женщина заверяла их, что свиней нет уже два года, а кур всего две, и те квохчут.
– А-а! – вдруг увидел солдат Орисю. – Вот какая тут пташка! Девушка, приходи к нам вечером. Потанцуем!
Он не успел договорить, как другой погнался за рыжей курицей. Та с испуганным кудахтаньем помчалась стрелой по подворью.
Унтера охватил азарт. Он бросился за курицей в огород, снял автомат и начал стрелять.
Со двора выскочил еще один солдат, и они вместе прикончили несчастную курицу.
– Долг за вами. Мы его не снимаем, – сказал унтер. – Пусть медхен вечером придет к нам… Ну, пойдем, красавица… – подхватил он курицу и двинулся, распевая куплеты из «Дон-Жуана».
Василий боялся не за себя, а за Орисю и ее мать: с каждым часом он все сильнее чувствовал, что девушка становится для него самым дорогим человеком. Это чувство ворвалось неожиданно. Он засыпал с мыслью о девушке и просыпался, представляя себе ее стройную фигуру, волнистые, густые, коротко подстриженные волосы. Он мечтал о ней и в то же время словно боялся ее близости.
Василий и стыдил себя за эти мысли, и ругал за то, что доныне не смог наладить связи с командованием, не мог сообщать своим вот об этих солдатах, которые собираются на передовую, о тех новых дивизиях, что мчатся из Германии, Франции, Голландии на Восточный фронт.
Пять дней минуло с тех пор, как он передал по радио последние вести о движении врага и сообщил, что они направляются в этот город на выполнение задания. На исходе шестой день, а Василию казалось, что он сидит здесь целый год, нежится мыслями о дивчине, ест горячие борщи из крапивы и мятую картошку с огурчиками. «Ничего себе устроился! Словно приймак. Так воевать можно», – издевался он над самим собой.
На улице солдаты горланили чужие песни. Иногда раздавался женский визг или отчаянный крик.
У ворот соседей Сегеды внезапно сильно застучали.
– Открывай! Не прячьтесь! Все равно найдем и вытащим Орисю за волосы! Слышишь, Марфа? Таков наказ немцев! Что, вам уши позаложило?.. Ломай, Данило Иванович, калитку!.. – проговорил хриплым голосом полицай.
– Тю-ю, дурень! Да это же двор Прокопа Штанько, а не Марфы… Нализался и разглядеть не можешь!..
– Невелика беда…
Василий поспешно собрал вещи, спрятал рядно и одеяло под солому и опустился вниз. Приблизились шаги.
– Они будут искать меня на настиле. У них электрические фонари, – тревожно промолвила Орися. – Бежим на отород…
Бесшумно метнулись они из садика. Возле крайней яблони была яма, поросшая прошлогодней лебедой и дурманом. Орися спрыгнула вниз и потянула Василия к себе.
Грунт в яме был мягкий, но не вязкий. Дно устлано ботвой тыквы, картофеля и даже соломой. Девушка раздвинула руками сухие стебли подсолнечника и исчезла в пещерке.
– Сюда! – прошептала сна. – Ты наступил мне на ногу. Косолапый. Садись на выступ. Как-нибудь поместимся.
Потом она закрыла подсолнечником отверстие в пещерку, и стало совсем темно.
– Ты уже пряталась тут? – едва слышно спросил Василий.
– Ага… Мимо этой ямы уже не раз пробегали полицаи. Не найдут и на этот раз…
А на подворье кричали, ругались, угрожали старой матери. Та громко говорила:
– Орися побежала к тетке в гости!..
– Ба, черт ее туда занес. А нам – кровь из носа! – необходимо сегодня же набрать в Германию восемь человек. А где их взять, когда все такие же, как твоя Орина! – отчитывал полицай мать так, что слова долетали до самой ямы.
– Разве же я над нею командир? – вела свое Сегедиха. – Ты же сам, Омелько, знаешь, какая теперь молодежь крученая. Я ей и так и сяк: поезжай в Германию… Говорят, там и мебель прекрасная, и паровое отопление, и электричество сияет даже в хлевах… А может, она до солдат пошла? Ее звали еще днем. Может, она ужин им готовит…
– Брось заливать, старая! Была бы с солдатами, сюда не пришли бы!..
– И что мне с таким неслухом делать! – жаловалась Сегедиха. – И уродится же такая. Два парня были, те послушные. А Орися…
– Не хнычь… Лучше угости самогоном, мы и скажем пану Хариху, что дочка к родичам пошла… Гей, Данько Иванович!! Ты на погребне смотрел?
– Да светил. Ни черта и там…
– Нет самогону, паны полицаи… Бурачка даже мерзлого не осталось…
– А-а! – выкрикнул Омелько. – Тогда слушай: если ты не уговоришь дочь, спалят хату. А из экономии почему она убежала?
– Докрутится она! Если и не попадет в Германию, то виселицы не избежит! – пригрозил Данько Иванович.
– Да я уж поговорю. Я уж отругаю ее, чтобы уважала мать старую. Такие переживания из-за нее, – приговаривала Марфа, провожая непрошеных гостей.
Прижавшись друг к другу, Василий и Орися сидели в пещерке. Ои думал, что судьба нарочно сводит их так близко. Он отсчитывал удары ее сердца и, сжимая руку, чувствовал биение пульса.
А Орися вспоминала, как эта яма впервые спасла ее от немцев в сорок первом году. Тогда многих девушек согнали чистить картофель на кухне. Войска стояли и в городе и в селе. Орися с подругами чистила, а дежурный по кухне следил за их работой. Показалось ли ему, что они медленно работают, или просто ему было скучно, но он придумал себе забаву: взяв самую большую картофелину, кидал ею прямо в Орисю, в ее подруг. А потом смеялся, хватаясь за живот. Картофелины попадали в грудь, было больно. Но еще больнее было на сердце оттого, что их не считали за людей. Работа прерывалась плачем. Это раздражало дежурного по кухне. Он вздумал поколотить нерасторопных работниц палкой и пошел в другую комнату, к плите, где лежала куча хворосту. Как только Орися увидела в руках у солдата палку, она вскочила, точно ошпаренная, и кинулась через окно на улицу. Прибежав домой, бросилась на огород и спрыгнула в жомовую яму.
Жома там было по пояс. Орися пригнулась. Немец бегал по подворью, как вот сейчас полицаи, и кричал, что это ей, Орисе, так не сойдет. Но найти не смог.
Со временем не стало у Сегеды коровы, опустела и жомовая яма. Орися, углубив ее, устроила там пещерку, закрыла вход стеблями подсолнечника и тыквы. Летом здесь росла лебеда, лопухи, бешеница. Злым людям и в голову не придет, что тут, в десяти шагах от ворот, можно скрыться от опасности.
А сейчас она не одна. С ним!.. Орися заметила, что в последнее время исчезла молодеческая смелость Василия. Он стал каким-то робким, стыдливым. Вот и сейчас держит руку, даже не стиснув ее. Ей казалось теперь, что Василий необычный, героический парень, такой, наверно, может полюбить не каждую девушку, и уж, разумеется, не ее, Орисю, которая и среди своих сверстниц только тем и выделялась, что сумела до сего времени избежать немецкого плена. Что-что, а бегать она умеет! Так говорили об Орисе матери дивчат, которых угнали в Германию. На то и ноги бог дал… «А разве она плохо училась? Может, была бы агрономом или врачом, если бы не война!» – говорила мать.