— Да это собачий рефлекс у него остался. — Тросов махнул рукой: — Уже год как в бригаде не был, тут пасется.

— Писинер я, — сказал Гырголь.

— Во-во. Отдыхает заслуженно. На книжке-то хоть чуть осталось? Чего в лавку не заглядываешь? Раньше было не выгнать. Совсем без тебя нечем план делать, го-го-го!

Гырголь промолчал.

— Поня-ятно. А двадцать тысяч с гаком было! — Тросов даже зажмурился. — Да на такие деньги… Все растеклось по бичам. И теперь ни бичей, ни денег. Нынешние друзья-товарищи, дед, только до ободка рублика. А насчет умных — так ты все перепутал. Шапки нынче шьют как раз из умников, чтобы свои бестолковки прикрывать.

— Пошли, философ, — сказала Фанера.

Поселок состоял из длинных верениц маленьких домиков, рассчитанных на одну семью. Только слева, в начале каждой вереницы, стояло по восьмиквартионому двухэтажному дому, а против подъезда такого дома — сарай на восемь ячеек. Каждая вереница напоминала пассажирский состав. В восьмиквартирниках — машинисты, а далее, разделенные снежными сугробами — семейные вагончики. Мчались уже много лет эти поезда по берегу Восточно-Сибирского моря, заносимые пургой, затираемые льдами — в холод, мрак и ледяное месиво.

Тросов и Фанера пошли к одному из сараев, к своей ячейке. У соседней расчищал совковой лопатой подходы к двери Шалашенко, повар совхозной столовой.

— Здоровенько, — произнес повар и поклонился Фанере: — Вере Семеновне мое почтеньице.

Та кивнула.

— Дай-ка лопату, — сказал Тросов.

— Что у вас пищит? — Шалашенко глянул в корзину: — У-у, якие шапки! У кого ж брали?

— Там больше, х-х, нет, — пропыхтел Тросов, орудуя лопатой.

— Себе?

— А то кому? Осенью в отпуск на материк лететь, а шапок приличных нету. Соседи дома скажут: се-ве-ря-не!

— Может, уступите пару? А?.. Ну хоть одного.

— По четвертаку брали, — сказала Фанера.

— М-мм-да… А може, так: вы мне щенка, я — питание на всех. Вон того, черненького. Супруге как раз к лисе.

Тросов вопросительно глянул на Фанеру. Та сориентировалась моментально и еле заметно кивнула. А что — правильно. Жратвы прорву надо, чтобы росли быстро и мех хороший был. Считай, рубля на два в день. Месяца четыре… пять… Тьма, никакая лавка не окупит. А у него в столовой отход, почти как приход: зараза, а не еда для человека. Десяток холостяков-бичей ходят, да приезжие старатели, когда пурга застанет. Варит и вываливает в торосы — но собаки-то есть будут. На должности его держат, потому в райцентре начальник УРСа — друг-приятель, наезжает на пьяные проверки. Ну и жалеют еще: семья по нонешним временам огромная — пятеро уже детей. Штампует по пьянке недоносков. Ночь-то полярная длинная, а водку в навигацию пароходом везут. Картошки бывает нехватка, а этого добра…

— Лады, — сказал Тросов. — Только им для начала молочка…

— Яка речь! Организую.

Точно, организует. Шесть коров в совхозе, для детского садика и яслей держат, а супруга его как раз дойкой занимается. Она… Ну, не наше дело. Живут как могут. И пусть живут.

Люди появлялись дважды в день. Первый раз, когда в дверные щели весело запархивали теплые желтые лучи; второй — когда воздух остывал и из углов сарая начинали выползать тени.

Утром приходил большой толстый человек, ставил миску, устраивался рядом на корточках, щепочкой шевелил шерсть щенков и приговаривал:

— Заждались? У-ух вы, шляпки и панамочки для моей мадамочки. Для моей Фанерочки, для паскуды Верочки… Ш-ш-ш, молчу… Ешьте, ешьте… Однако ты, Чернопопый, не много ли молотишь? Пореже мечи, пореже. Дай и другим. — Он отводил Черного, загораживал дорогу к миске. Тот, облизавшись, смотрел через носок унта на чавкающих собратьев и начинал скулить. Тросов опасливо озирался на щелевую стену соседней ячейки:

— Чего ты, чего? Всем поровну, всем по справедливости. Ладно, не ной, иди дохлебывай…

Иногда приходил другой человек, у которого пахли едой даже резиновые сапоги. Пока щенки ели, он щупал бока Черного:

— Ты як Фанера, не прибавляешь. Не дают? Конешно, их трое, вон еле пузы по земле волочат. Иди сюда. Вот мясца полопай. — Пахучий доставал из кармана кусок мяса, пихал Черному в зубы: — Заглотил? Молоток! А вы не лезьте, не лезьте — враз учуяли! Разъели хлебальники на дармовщине… Тиш-ше, не выть, живоглоты! Фанера услышит — разнесет вдрызг… Вот напасть набрела на поселок. Брат в роно хозяин, муж сестры — зампред. Потому она тут и директор, и завуч, и три предмета промышляет. Две с половиной зарплаты тянет. Умеют, гады… И ведь страхолюдина! Вперед только паяльник и торчит, больше подержаться не за что. Правильно пацанва окрестила — Фанера. А по мне даже хуже — Арголит. Без тепла и жалости зверюга, а поди ты — холит ее Торосыч. А как же — через братцевы связи лавку на откуп получил… Ну бог с ними… Чего скулите? Жрите вон каклеты — хлеба много…

Приходила, чаще вечером, Фанера с маленьким ребенком. Пока щенки ели, наводила в сарае порядок после их дневных забав, гладила Рыжего.

— Доченька, это тебе будет шапочка. Краси-ивая, да? Домой, на материк приедем, все ахнут- это чей же такой распрекрасный Галчонок? Где росла-расцвела эта красавица?! Ешь, Рыжик, ешь хорошенько. Вот витаминчики, чтобы шерстка блестела, огоньком горела на головке Галочки. — Фанера сыпала в миску белый порошок аскорбинки, спрашивала: — Ну, как дела в классе? Узнала, кто мне кнопку на стул положил?

— Уз-на-а-ала… Мишка Костиков.

— Вот! Я так и думала! Кто еще-то? Отец — тракторюга задрипанный, чего ждать?

— Еще хвалился, что умеет пистоны под стул подклады-вать…

— Писто-оны? Гос-споди — взорвать директора? Школу! Вот они как, диссиденты проклятые, вырастают… Погоди, я им подложу… Я в район живо бумагу… А что у тебя глаза красные? Ревела? Кто обидел? Говори. Говори!

— Ничего и не ревела. Это так…

— Говори!

— Не на-адо, мамочка…

— Я кому приказываю?

— Ва-асей Павликов. Я ему предложила половину бутерброда в обмен на календарик, а он говорит — подавись своей икрой. Ни у кого нет, и я не буду. Она, говорит, ворованная…

— Достукалась! Уже невмоготу долдонить, чтобы не таскала дефицит по поселку. Дома ешь сколько влезет…

— Мам, а почему папка ее всем не продает?

— Не положено всем. Или нам, или всем — тут и выбирай… Васька, значит, обличать вздумал? Ух, правдолюбцы, мать… Гм… У них секретарь сельсоветский друг-приятель. Значит — рука. Вот и храбрятся… Но ты ему скажи: если еще будет обличать, мать такую двойку выведет за год — никакая «рука» не сотрет. Или нет, не говори. Растрезвонит. Я ему так, в тишине нарисую… Смотри, а этот Черный все жрет и жрет. Оттяни, пусть передохнет… Не скули! — Фанера похлопывала щенка, осматривала все кругом, приоткрывала дверь на улицу: — Ишь, разорался, будто уже шкуру дерут. Все одному подавай? Брюхо вон барабаном… Поголодай, здоровее будешь…

— Можно уже пустить, мамочка? Почти ничего не осталось.

— Ну пусти, посуду домоет. Идем, мне еще сочинения проверять.

Распахивалась, наполняя сарай острыми ароматами, теплым, режущим глаза светом, и всяческими непонятными звуками, дверь. Люди исчезали. Дверь закрывалась, скрежетал замок. Щенки утыкали носы в щели меж досок, нюхали, глядели. За досками лежал другой мир, таинственный и притягательный. Как-то из него в щель уставился огромный карий глаз. Рыжий робко вытянул нос, прижал его к доскам и ощутил запах соплеменника. Запах потребовал беспрекословного подчинения, и Рыжий опрокинулся на спину, завилял коротким хвостиком и замахал лапками. Соплеменник поставил на двери метку и убежал. Щенки сбились в кучку, нюхали просочившуюся под дверь влагу и возбужденно тявкали, тычась в доски носами. Они поняли, что за дверью лежит мир не только людей, но и их старших соплеменников. Когда оттуда прилетали всевозможные голоса, щенки толкали дверь и пытались грызть концы толстых горбылей неокрепшими зубками, но выйти в мир старших не удавалось. Не помогали скулеж и стоны. Тогда они затевали игры — брала свое молодость. Любимой игрушкой стала подстилка из оленьей шкуры. Щенки хватали ее за углы и тянули в разные стороны. Минутами, когда усилия двоих совпадали по направлению, остальные падали и волочились на брюшках, пока победители не упирались в стены сарая. Тогда они прыгали вперед, заворачивая шкуру на побежденных. И начиналась куча мала с восторженными визгами и обиженными воплями. На звуки из сарая прибегали человеческие дети, совали меж горбылей палки и прутики. Щенки хватали их и тянули к себе. Снова поднималась веселая кутерьма.