Идти лесом было страшновато, — там, говорят, водились привидения, — но он не очень боялся, хотя, наверное, никто не смог бы идти по ночному лесу и не трусить ни капельки.

В конце концов он добрался до зарослей ежевики и остановился в раздумье, как бы пробраться через кусты, не изодрав в темноте одежду и не занозив голые ноги колючками. И все гадал, лежит ли на месте та штуковина, но почти сразу понял, что она еще здесь, ощутив вдруг исходящее от нее тепло дружелюбия, как будто она ему говорила, что — да, она еще здесь и бояться не надо.

Ему уже и не было страшно — просто он немного волновался, потому что не привык к дружелюбию. У него был единственный приятель — Бенни Смит, мальчик его же возраста, но с ним он виделся только в школе, да и то не каждый день, потому что Бенни часто болел и порой целыми неделями оставался дома. А во время каникул они вообще не встречались, поскольку Бенни жил на другом конце школьного округа.

Глаза помаленьку привыкали к темноте зарослей, и ему поверилось, что он уже может различить еще более темные очертания штуковины — вон там, чуть подальше. Он стал соображать, как же это от нее может исходить дружелюбие, ведь он был совершенно убежден, что перед ним просто какая-то железная вещь, вроде тачки или силосопогрузчика, а совсем не что-то живое. Если бы он подумал, что она живая, вот тогда бы испугался по-настоящему.

Штуковина по-прежнему продолжала излучать теплую волну дружелюбия. Он протянул руки и стал сражаться с кустами, чтобы потрогать, ощупать находку и понять, что же это такое. «Подобраться бы поближе, — подумал он, — тогда можно чиркнуть спичкой и рассмотреть все как следует».

«Остановись», — сказало Дружелюбие, и он замер, услышав это слово, хотя вовсе не был уверен, что это было слово.

«Не надо нас разглядывать», — сказало Дружелюбие, и Джонни это несколько удивило, потому что он ни на что еще и не смотрел — во всяком случае, не разглядывал.

— Ладно, — сказал он. — Я не стану на вас смотреть. — И подумал про себя, что, может, это какая-то игра, вроде тех, в которые они играли в школе — прятки, например.

«Когда мы подружимся, — сказала штуковина, обращаясь к Джонни, — то сможем глядеть друг на друга, и тогда уже наша внешность не будет иметь значения, поскольку нам станет известно, что каждый из нас представляет собой внутренне, и мы не станем обращать внимания на внешность».

Джонни подумал: «Как ужасно, должно быть, они выглядят, если не хотят, чтобы я их видел». И штуковина тотчас сказала ему: «На твой взгляд мы ужасно уродливы. А ты нам тоже кажешься уродом».

— Тогда, может, это и хорошо, что я не вижу в темноте, — сказал Джонни.

«Ты не видишь в темноте?» — спросили его, и Джонни подтвердил, что так оно и есть, и последовало молчание, хотя Джонни чувствовал, что они — там — удивляются: как это можно — не видеть в темноте.

Затем его спросили, в состоянии ли он сделать еще что-то такое… Что именно, он и догадаться не мог, хотя ему и пытались втолковать. В конце концов они, похоже, сообразили, что ничего такого он тоже не умеет.

«Тебе страшно, — сказала штуковина. — Но ты совсем не должен нас бояться».

Джонни объяснил, что он ничуть не боится, кем бы они там ни были, потому что они относятся к нему как друзья, но только ему боязно — что будет, если дядя Эйб и тетя Эм проведают, что он потихоньку убежал из дому. И тогда они задали ему целую кучу вопросов о тете Эм и дяде Эйбе, и он честно постарался объяснить, что к чему, но они, похоже, так ничего и не поняли, во всяком случае, они почему-то решили, что он рассказывает им о своих взаимоотношениях с правительством. Он хотел было разобъяснить, как все обстоит на самом деле, но потом все же уверился, что они так ничего в толк и не взяли.

В конце концов, стараясь быть как можно вежливее, чтобы никого не обидеть, он сказал им, что ему пора, и, поскольку он задержался дольше, чем рассчитывал, всю дорогу до дома ему пришлось бежать.

Он благополучно проник в дом и забрался в постель, и все было хорошо, но наутро тетя Эм нашарила у него в кармане спички и дала ему нагоняй по первое число, внушая, что баловаться со спичками — дело страшно опасное, потому как он того и гляди спалит им коровник. Чтобы подкрепить свои рассуждения, она хлестала его по ногам хворостиной, и как Джонни ни старался держаться мужчиной, все же ему пришлось прыгать и кричать от боли, потому как тетя Эм хлестала изо всех сил.

До позднего вечера он полол огород, а перед сумерками отправился собирать коров.

Ему никуда не надо было сворачивать, чтобы добраться до зарослей ежевики, потому что коровы как раз здесь и паслись, но он хорошо понимал, что все равно свернул бы сюда, потому что весь день прожил воспоминанием о Дружелюбии, которое здесь нашел.

На этот раз было не так темно, вечер только-только собирался, и он мог разглядеть, что эта самая штуковина, чем бы она там ни была, совсем не живая, а просто кусок металла, похожий на две глубокие тарелки, если их сложить вместе, с острым краем посредине, и еще — вид у нее был такой, будто она долго валялась под открытым небом и потому успела поржаветь, как это всегда бывает с железом, если его мочит и мочит дождем.

Штуковина прорубила целую просеку в зарослях ежевики и еще метрах на шести пропахала в дерне глубокую борозду. А проследив взглядом направление, откуда она прилетела, Джонни увидел тополь со сломанной верхушкой, которую штуковина, наверно, снесла, ударившись о нее.

С ним снова заговорили без слов, как и вчера, дружелюбно и по-товарищески, хотя Джонни и не знал такого слова, поскольку еще ни разу не встречал его в своих школьных книжках.

«Теперь ты можешь немножко посмотреть на нас, — сказали Они. — Быстро взгляни и отведи глаза. Не смотри на нас пристально. Один взгляд — и в сторону. Так ты сможешь постепенно привыкнуть. Понемножку».

— А где вы? — спросил Джонни.

«Здесь, перед тобой», — был ответ.

— Там, внутри? — спросил Джонни.

«Да, здесь, внутри», — ответили Они.

— Тогда мне вас не увидеть, — сказал Джонни. — Я ведь не могу видеть через железо.

«Он не может видеть сквозь металлы», — сказал, один из них.

«И он ничего не видит, когда их звезда уходит за горизонт», — сказал другой.

«Значит, ему на нас не посмотреть…» — сказали Они оба.

— А вы могли бы выйти оттуда, — предложил Джонни.

«Мы не можем, — ответили Они. — Если мы выйдем, то умрем».

— Значит, я никогда вас не увижу…

«Ты никогда не увидишь нас, Джонни…»

И вот он стоял там, чувствуя себя ужасно одиноким, потому что ему никогда не доведется увидеть этих своих друзей.

«Мы никак не можем понять, кто ты, — сказали Они. — Объясни нам — кто ты?»

И потому что Они были так добры к нему и дружелюбны, он рассказал им о себе и как он был сиротой и был взят на воспитание дядей Эйбом и тетей Эм, которые на самом деле никакие ему не тетя и не дядя. Он не стал жаловаться, как его бьют и ругают и отсылают в постель без ужина, но Те, внутри, все это поняли сами, и теперь в их обращении к Джонни было уже что-то куда большее, чем просто дружелюбие, чем просто товарищество. Появилось еще и сочувствие, и еще что-то, что вполне могло быть их эквивалентом материнской любви.

«Да ведь это просто малыш», — говорили Они между собой.

Они тянулись к нему. Казалось, что Они заключают его в нежные объятия, крепко прижимают к себе, и Джонни, сам того не заметив, упал на колени и протянул руки к этой штуковине, которая лежала среди измятых кустов, и плакал, как если бы перед ним было что-то такое, что он мог обнять и удержать, — немного ласки и тепла, которых ему всегда недоставало, что-то такое, к чему он всегда стремился и вот наконец обрел. Его сердце плакало словами, которых он не умел произнести, он умолял о чем-то застывшими губами, и ему ответили.

«Нет, Джонни, мы тебя не оставим. Мы не можем оставить тебя, Джонни».

— Правда?..

Теперь их общий голос немного печален.