Жак Шессе
Искупительное деяние
Был уже довольно поздний час мартовского дня, когда я добрался до пансиона Коли, номер в котором забронировал заранее, за два месяца; переложив вещи из чемодана в шкаф, я вышел побродить по незнакомому мне городу и его окрестностям, взглянуть на озеро, над которым еще не сгустилась тьма.
– Ужин в семь, – предупредила г-жа Коли своим громким, хорошо поставленным голосом, несколько жестким из-за акцента, сопроводив эти слова некоторыми инструкциями касательно распорядка в пансионе. Ее лишенный приятности голос, резкий акцент уже произвели на меня удручающее впечатление, а то, что я увидел из окна такси, не прибавило мне оптимизма. Узкие улочки с лавками часовых дел мастеров и цветочников, подновленный замок с крепостными стенами, жалкий донжон над озерцом, одетым в бетон и обставленным геранью в ящиках, – сплошное убожество, банальность и подделка под средневековье.
Даже мысль о Руссо[1] едва ли умеряла отвращение, которое пробудили во мне эти пресные места. Он был большим путаником, в маленьком городке, прилепившемся чуть повыше к горному склону, рядился в восточные опереточные одежды, витийствовал, собирая травы для гербариев на полуострове, узком, как мостик, перекинутый через озеро. Ну, чем тут восхищаться… воспоминание о великом человеке, которым гордились здешние места, принижало его, низводя к тому комедиантству, которым он занимался всю жизнь.
Что в самих местах, что в здешней знаменитости – мало веселого. Если уж говорить начистоту, то я был вынужден согласиться на полугодовой стаж в этом приходе, удаленном от всего того, что имело в моих глазах ценность, поскольку Оратория[2] и Синод сочли это необходимым для моего формирования в качестве священника. Еще задолго до того, как приехать, я уже назвал это назначение Чистилищем.
Ужин был обильный и вкусный. Но мне трудно говорить о нем, поскольку единственное, что осталось от него в памяти, – это лицо Паулы Мерсье, глаза Паулы Мерсье на лице, исхудавшем от бог весть каких забот, тело Паулы Мерсье, чуть ли не простертое над тарелкой напротив меня, тело человека, которого принуждают к чему-то, приводят в отчаяние и который сохраняет выдержку лишь ценой собранной в кулак воли.
Это была худенькая особа в шерстяном платье и с гугенотским крестиком, болтавшимся на кожаном ремешке на шее. Сразу бросалась в глаза ее грудь – очень высокая, круглая, казавшаяся твердой. Да, пожалуй, еще гордое, даже вызывающее выражение, которое ей не удавалось стереть с лица, несмотря на усилия, и которое набегало на ее черты подобно лучу солнца, пробившемуся сквозь тучи.
Невольно задаешься вопросом, что можно понять во внешности и судьбе человека за краткое время, отведенное для принятия пищи. Г-жа Коли таким образом руководила действом, что чередование блюд и десерт под занавес – как правило, фруктовое пюре, – позволяли постояльцам на минутку задержаться в гостиной перед телевизором как раз в тот момент, когда шли восьмичасовые новости, и удалиться к себе, обменявшись пожеланием доброй ночи. Но мне вовсе не хотелось в первый же день по приезде отправляться на покой, поскольку после встречи с Паулой Мерсье за ужином у меня возникло некое чувство, возможно, дерзкое и смехотворное одновременно: молодая женщина звала меня на помощь. Худое изможденное лицо, на котором загорался временами огонь… Но отчего вспыхивало это привлекательное личико? От того ли, что она смотрела на меня? Или же это был отсвет какой-то жгучей тайны?
В первый же вечер я подметил, что, попрощавшись, мадемуазель Мерсье прошла весь коридор и стала подниматься по лестнице, расположенной в другом его конце. Я прислушался: мне показалось, прямо над моей комнатой этажом выше стукнула дверь. Всего в пансионе было четыре этажа, если считать с самым верхним, отведенным для комнат прислуги и кухарки.
Если верить властному виду г-жи Коли и тому, как строго она держала постояльцев, то была особа, во всем любящая порядок и дисциплину. Интересно, имела ли она привычку наблюдать за возможными перемещениями своих постояльцев по дому и саду? Это было маловероятно, принимая во внимание признание, сделанное ею в тот же вечер за ужином: «Я ложусь и встаю с петухами». Это означало, что она ложилась рано и спала как убитая. Обе горничные и кухарка, весьма миловидные, наверняка проводили ночь не столь безукоризненно. И все же было не похоже, чтобы в этом пансионе предавались разврату. Служащий почты, у которого явно было не все в порядке с мозгами, пришибленная усталостью торговка, стажер-аптекарь, снедаемый страхом не произвести должного впечатления, и трио швейцарцев-немцев: бритоголовых, с кольцами в ухе, перешептывавшихся на каком-то им одним понятном языке… «Дорога свободна, – сказал я самому себе, – ежели вдруг посетит желание навестить Паулу Мерсье». И рассмеялся, представив себе, каким может быть выражение лица новоиспеченного викария, удивленного тем, что его так и подмывает наведаться к даме в первый же день своей стажировки.
Пути Господни неисповедимы, а мои и того паче, и это меня пугает. Стоило в моей голове зародиться мысли о визите к Пауле, как я стал прокручивать все возможные предлоги, под которыми можно было бы побеспокоить ее в такой час. Наихудшим из всех мне казался самый правдивый: признаться ей, что она пробудила во мне интерес и мне захотелось увидеться с ней один на один, хотя бы на краткий миг, поскольку мне было одиноко и тянуло признаться в этом именно ей.
Я вышел из своей комнаты; в коридоре никого не было, откуда-то доносился звук радио, в нескольких комнатах работал телевизор. Я прошел коридор и поднялся по лестнице. Отыскав ее комнату, я приложился ухом к двери, но ничего не услышал – ни дыхания, ни тиканья будильника, хотя обычно, когда за кем-то шпионят, слышат, как из-за двери доносится хотя бы невозмутимый стук часов.
Если моего предлога окажется недостаточно, подумал я, можно добавить, что я нуждаюсь в некоторых сведениях относительно распорядка в пансионе, городе, умонастроениях прихожан: что-нибудь в таком роде непременно окажется под рукой, чтобы дать ей понять, что она единственная допустимая для меня в этих обстоятельствах сообщница.
Я постучал в дверь один раз, потом другой.
– Кто там? – проговорили тихим голосом совсем рядом.
– Это я, ваш новый сосед.
Дверь распахнулась. На Пауле Мерсье был спортивный костюм, так странно смотревшийся на хрупкой фигурке; ее волосы поблескивали в свете лампы.
– Да, – удивленно протянула она, – да, да.
– Простите, мадемуазель, я причиняю вам беспокойство. Я хотел попросить о небольшом одолжении.
– Да, да, – как заведенная повторяла она, так что я даже подумал, не тронулась ли она умом. Одновременно я пытался отыскать на ее лице свет, который так подействовал на меня во время ужина. – Но что вам нужно? – наконец, словно придя в себя, проговорила она, слегка отступив в глубь комнаты, будто для того, чтобы не держать меня на пороге.
Я вошел и закрыл за собой дверь. Комната была довольно просторной, наверняка одной из самых больших в пансионе, с удобной мебелью, широкой постелью, стопками книг, газет и, слава Богу, без живых растений.
Теперь пришел черед Пауле с удивлением смотреть на меня.
– Такое впечатление, что вы заснули и все никак не можете очнуться, – предположила она.
– Верно. А у вас красиво. Словно это и не пансион.
Я стал расхаживать по комнате, о чем-то спрашивать ее. Паула что-то отвечала, ходя за мной по пятам, как вдруг мое внимание привлек предмет, от которого я похолодел. Что-то вроде острогубцев или капкана в виде тисков, снабженного короткими шипами и конским волосом, испачканного кровью. Ба, да это же власяница! Ловким движением Паула попыталась запихнуть ее под газету, но не тут-то было: я уже увидел и не мог отвести взгляда от растерянных глаз молодой женщины.
1
Речь идет о женевском писателе Ж.-Ж. Руссо (1712–1778), отличавшемся многообразием талантов и занятий: изобрел систему записи музыкальных произведений, сочинял оперы, собирал гербарии. – Здесь и далее прим. перев.
2
Оратория – конгрегация священников, основанная в Риме Филиппом Нери (1515–1595), итальянским проповедником, возглавившим движение контрреформации.