Елена Хаецкая

Искусница

Глава первая

Безумный дождь — рассказы об этом явлении природы несколько раз попадались Джуричу Морану в книгах. Например, в одном мятом труде по романской филологии, который Моран выудил из мусорного бака — как, впрочем, и многие другие ценные вещи, составившие обстановку его квартиры на Екатерининском канале. Джурич Моран придавал первостепенное значение явлениям природы, особенно зловещим.

Поэтому в тот нависший, как близкое несчастье, зимний день, когда на выстуженный асфальт и скукоженные газоны вдруг повалил хлопьями снег, Моран сразу понял, что это такое. Он схватил шапку, наискось набросил пальто и опрометью выскочил на набережную, не желая пропустить ни мгновения. Ибо безумный дождь — явление редкое и чрезвычайно опасное, то есть притягательное вдвойне.

Каждый дождь — как, разумеется, и каждый снегопад, — обладает собственной и подчас довольно долгой историей, почему и написание мемуаров под заголовком «Дожди в моей жизни» никогда не представлялось Морану занятием, напрочь лишенным какого-либо смысла. Но ни один из ливней, когда-либо низвергавшихся из туч на землю, не обладал столь длительной и столь прослеживаемой хронистами историей, как этот.

Впервые безумный дождь обрушился в 560 году от Воплощения на Бретань и свел тогда с ума сотни людей — и между прочим, то были люди получше нас с вами. Он впитал в себя слезы влюбленного глупца Мерлина и пот согрешившего Ланселота, был навсегда отравлен плевками Мордреда и ядом, истекавшим из пальцев Морганы. В состав эликсира вошли и утренняя роса, полная несбыточных надежд, и влага от дыхания фей, и крохотные, мгновенно пересыхающие радуги, — словом, все то, что превращает человека в истинного безумца, то тоскующего, то охваченного ликованием. Да, вся Бретань была тогда пропитана этим дождем, как финский пьяница — можжевеловой водкой.

А затем безумный дождь постепенно начал исходить из земли и снова собираться на небе. Год за годом копилась эта работа, чтобы после, уже в 1189-м, явить свои плоды над Иерусалимом. И вновь, насытив землю и, в свою очередь, насытившись от нее, поток одуряющей влаги вознесся кверху.

И так путешествовал он между мирами, то грозя, то осуществляя угрозы, обогащаясь войнами и любовными историями, покуда наконец не добрался до Санкт-Петербурга, измененный до неузнаваемости, застывший и слипшийся в снежные комки, но по-прежнему — и даже злей пущего — безумный.

О, Джурич Моран мгновенно определил суть и природу нынешнего снегопада! Да если бы с неба посыпались замороженные лягушки — даже и тогда он не был бы так уверен! Впрочем, некоторые хлопья явно имели форму лягушек, или, во всяком случае, позволяли так о себе думать, и Моран хватал их с особенной жадностью и сжимал между пальцами.

Он стоял один на Екатерининском канале, посреди черно-белого мира, похожего на детский рисунок. В этом мире не было ничего сложного, ничего такого, что не нарисовал бы задумавшийся над упражнением по русскому четвероклассник: черные петли решетки над замерзшей «канавой», множество толстых кружков — снежные хлопья, и несколько резких линий, складывающихся в человеческую фигуру, — сам Джурич Моран посреди безумного снегопада. Ощущая себя персонажем подобного эскиза на промокашке, Моран нарочно кривлялся и искажал собственные пропорции, — пытался упростить художнику задачу.

А безумие щедро осыпало его, и скоро он уже был облеплен им с головы до ног. И когда он понял, что с него довольно, — было уже поздно, безнадежно поздно: Моран Джурич, тролль из Мастеров, из Высших, лучший и самый страшный обитатель Калимегдана, навсегда изгнанный, навсегда проклятый, окончательно сошел с ума.

* * *

Он начал видеть прошлое.

В этом, конечно, не было ничего странного, ведь любой снегопад, особенно ровный, обильный и быстрый, обладает способностью пробуждать память в мыслящем существе. В отличие от дождя, целиком обращенного к настоящему, снегопад — посланец времени, и порой он отверзает такие пропасти, что поневоле ощутишь себя хоть декабристом Якубовичем, хоть Евгением Онегиным, хотя бы ты этого и не желал.

Воспоминания, как известно, бывают умственные и сердечные, а по-другому они подразделяются на собственные и присвоенные. Сердечность или умственность с этим никак не связаны. Какую-нибудь петербургскую барышню, глядящую, как снег летит на космическое око уличного фонаря, вполне могут охватить белогвардейские ощущения, — воспоминания сердечные, по одной классификации, и присвоенные, согласно другой, — и бедняжка сама не заметит, как зашепчет:

Черный вечер,
Белый снег.
Ветер, ветер!
На ногах не стоит человек.
Ветер, ветер на всем белом свете…

И будет ей мниться, что не пальтишко на ней приличное, немарких расцветочек, а, вообразите себе, — шинель, чрезвычайно тяжелая, с мужественными пуговицами на хлястике и прочими атрибутами. И поймет она, что рухнула вся ее прежняя жизнь, растоптана социальной революцией. Восторженно и выстуженно засвистит в ушах: «Юденич», «Петроград». И долго еще будет она стоять, застыв, под фонарем, пока не окоченеет окончательно и не побежит домой, совершенно не зная, как истолковать маме необъяснимо затянувшийся поход в самую обыкновенную булочную.

Кстати, Моран Блока читал. Он только не знал, что это Блок, потому что напрочь была оторвана обложка у книги, которую он уволок к себе в дом, когда только-только осваивался в городе (и понятия не имел о том, как этот город называется). Морана поразил контраст между «Двенадцатью» и всем остальным. Как будто у него на глазах вечно пьяный от собственных грез эльф оборвал невнятное лопотанье и вдруг взял да и превратился в тролля с его будничной жестокостью и ясным взглядом на вещи. Моран вытащил из книги листки «Двенадцати» и отнес их в переплетную, а прочее без сожалений выбросил в сугроб.

В отличие от гипотетической барышни Моран был подвержен наиболее болезненному виду воспоминаний: они были одновременно и сердечными, и подлинными. Безумный этот снегопад заставлял Джурича Морана буквально корчиться от боли, ибо на тролля вдруг хлынул неостановимый поток давно забытых ощущений и мыслей (которые для Джурича Морана были ровно то же самое, что и эмоции).

Он как будто снова находился в Калимегдане, одинаковом в обоих мирах, среди белых башен и молчаливых гор. Джурич Моран не то только что вернулся в Калимегдан из странствий, не то готовился отправиться в новое путешествие. Его кочевая душа с восторгом воспринимала возвращение домой, но с еще большей радостью отрывалась от дома. Уходя, он не оглядывался, потому что уносил Калимегдан с собой и даже удивлялся порой, застав белые башни на их прежнем месте.

Моран Джурич никогда не мог подолгу усидеть на месте — вечно он бродил по миру, любопытствуя, встречая людей, и эльфов, и троллей, и повсюду разбрасывая свои сомнительные дары. Да он просто упивался мастерством! Далеко не все из созданного нравилось самому Мастеру, но ощущение всемогущества опьяняло его, и он творил, и творил, и творил…

«Моран Джурич! — кричали в сердце Морана голоса его соплеменников. — Моран Джурич, преступник! Моран Джурич, виновник тысячи бед! Моран Джурич, создавший странные вещи, способные разрушить мир! Что ты натворил в нашем мире, Джурич Моран? Моран Джурич, что ты ел? Что ты пил, Моран Джурич? Не по нашей ли воде ты ходил, не к нашему ли хлебу прикасался руками?»

— Да, — шептал Джурич Моран, и снежные хлопья влетали ему в рот, залепляя слова и застревая между зубами. — Я ел вашу воду, я пил ваш хлеб, я ходил по вашим рекам, я плыл сквозь ваши земли… Все это я проделывал не по одному разу, но разве не возвращался всегда назад, к белым башням Калимегдана?

Снег валил с небес с божественной расточительностью.