Затем он подошел к ней. Он обнял ее так, что, казалось, его плоть врезалась в ее плоть, и она почувствовала кости его рук на своих ребрах, его ноги крепко прижались к ее ногам, а его рот впился в ее рот.

Она не знала, что было сначала: то ли, содрогаясь от ужаса и упершись локтями ему в шею, она принялась извиваться всем телом, стараясь вырваться, то ли, наоборот, застыла в его руках, потрясенная его прикосновением. Именно об этом она и думала, этого ждала, но никак не могла представить себе, что будет вот так, ведь к жизни это не могло иметь отношения — выдержать такое более секунды совершенно невозможно.

Она попыталась оттолкнуть его от себя. Но его руки этих попыток даже не заметили. Она колотила его кулаками по плечам, по лицу. Одной рукой он поймал кисти обеих ее рук и завел их ей за голову, выкручивая в плечах. Она запрокинула голову далеко назад. Она почувствовала его губы на своей груди… и вырвалась из его объятий.

Привалившись к туалетному столику, она наклонилась, сжимая отведенными назад руками край столешницы. Ее глаза расширились, стали бесцветными и бесформенными от ужаса. Он смеялся. Точнее, его лицо исказила гримаса смеха, но никаким звуком это не сопровождалось. Вероятно, он намеренно отпустил ее. Он стоял, расставив ноги, руки спокойно висели вдоль тела. Тем самым он заставил ее ощущать его тело на расстоянии — сильнее, чем когда она была в его объятиях. Она посмотрела на дверь позади него, но он заметил этот намек на движение, эту мимолетную мысль прыгнуть к двери. Он раскрыл руки, не дотрагиваясь до нее, и она отшатнулась. Ее плечи чуть-чуть приподнялись. Он сделал шаг вперед, и ее плечи опали. Она еще сильнее вжалась в столик. Некоторое время он не двигался, выжидая. Затем приблизился и без малейших усилий поднял ее. Она вцепилась зубами в его руку и почувствовала вкус крови на кончике языка. Он откинул ее голову назад и ртом заставил разжать зубы.

Она дралась, как животное, но не издала ни звука. Она не звала на помощь. В его придыханиях она слышала эхо своих ударов и поняла, что это были придыхания, порожденные наслаждением. Она дотянулась до лампы на туалетном столике. Он выбил лампу из ее руки. В темноте хрусталь разлетелся на мелкие кусочки.

Он швырнул ее на кровать, она почувствовала, как горло и глаза наливаются кровью, полной ненависти и бессильного ужаса. Она чувствовала лишь ненависть и прикосновения его рук к своему телу — рук, что крушат даже гранит. Она отчаянно, из последних сил, дернулась. Резкая боль прострелила все ее тело до самого горла, и она закричала. Затем замерла.

То, что произошло, могло быть нежным, как дань любви, а могло быть и символом унижения и покорения. Это мог бы быть поступок влюбленного — или солдата, насилующего женщину из вражеского стана. Он выражал этим презрение и насмешку. Он брал ее, не любя, а как бы именно оскверняя, и поэтому она лежала неподвижно и подчинялась ему. Достаточно было бы малейшего проявления нежности с его стороны — и она осталась бы холодна и не почувствовала, что делают с ее телом. Но поступок властелина, который вот так, с презрением, постыдно для нее овладел ее телом, породил в ней тот страстный восторг, которого она так долго ждала.

Затем она почувствовала, как он содрогнулся в агонии наслаждения, нестерпимого даже для него самого, и поняла, что это она, ее тело подарило ему наслаждение, и тогда она… укусила его губы, почувствовав то, что он хотел дать ей почувствовать.

Он неподвижно лежал на краю кровати, отодвинувшись от нее и свесив голову вниз. Она слышала его медленное, тяжелое дыхание. Она лежала на спине, в том же положении, в каком он оставил ее, неподвижно, с открытым ртом, чувствуя себя опустошенной, легкой до невесомости, невидимо тонкой.

Она увидела, как он встает, его силуэт на фоне окна. Он вышел, не сказав ни слова, не взглянув на нее. Она это заметила, но это все не имело для нее никакого значения. Она просто слушала звук его удаляющихся шагов в саду.

Доминик долго пролежала неподвижно. Затем она пошевелила языком во рту и услышала звук, шедший откуда-то изнутри; это был сухой короткий всхлип, но она не плакала, ее глаза были открытыми и сухими, как будто парализованными. Звук перешел в движение — в спазм, который пробежал вниз, от горла к желудку. Ее буквально подбросило — она неуклюже встала, согнувшись и прижав руки к животу. Она услышала, как в темноте дребезжит маленький столик у кровати, и взглянула на него, пораженная тем, что столик пришел в движение без всяких на то причин. Затем она поняла, что трясется сама. Она не испугалась: было просто глупо так дрожать, какими-то короткими толчками, напоминающими беззвучную икоту. Она подумала, что нужно принять ванну. Это желание сделалось нестерпимым, словно появилось уже очень давно. Все прочее не имеет значения, только бы принять ванну. Медленно переставляя ноги, она двинулась по направлению к туалетной.

Включив там свет, она увидела себя в высоком зеркале. Она увидела пурпурные синяки, которые его рот оставил на ее теле. Услышала собственный глухой стон, не очень громкий. Стон был вызван не тем, что она увидела, а тем, что внезапно поняла. Она поняла, что не примет ванну. Поняла, что хочет сохранить ощущение его тела, следы его тела на своем, поняла, что именно подразумевает такое желание. Она упала на колени, сжимая край ванны. Она не могла заставить себя переползти через этот край. Ее руки соскользнули, и она замерла, лежа на полу. Плитка под ней была жесткой и холодной. Она пролежала так до утра.

Рорк проснулся утром, подумав, что прошлой ночью была достигнута некая точка, словно его жизнь на какое-то время приостановила свое течение. Собственно, ради таких остановок он и двигался вперед — таких, как строящийся хэллеровский дом или как прошлая ночь. По какой-то причине, не поддававшейся выражению в словах, прошлая ночь стала для него тем же, что и возведение дома, — по качеству ощущений, по полноте восприятия жизни.

Их обоих соединяло нечто большее, чем яростная схватка, чем нарочитая грубость его действий. Ведь если бы эта женщина не значила для него так много, он бы не поступил с ней таким образом; если бы он не значил для нее так много, она не защищалась бы с таким отчаянием. И было несказанно радостно знать, что они оба понимали это.

Он пошел в карьер и работал в этот день как обычно. Она не пришла в карьер, а он и не ждал, что она придет. Но мысль о ней не покидала его. Это было ему любопытно. Было странно столь остро сознавать существование другого человека, ощущать в нем сильнейшую потребность, которую не было надобности облекать в слова; не было в ней ни особой радости, ни особой боли, она просто была — безоговорочная, как приговор. Было важно знать, что она, эта женщина, существует в мире, было важно думать о ней — о том, как она проснулась этим утром, о том, как двигалось ее тело, ныне принадлежащее ему — ему навсегда, думать о том, что она думает.

В тот вечер, ужиная в закопченной кухне, он открыл газету и увидел в колонке светской хроники имя Роджера Энрайта. Он прочел этот короткий абзац:

«Похоже, что еще один грандиозный план скоро полетит в мусорную корзину. Роджер Энрайт, нефтяной король, видимо, на этот раз оказался бессилен. Ему придется повременить со своей последней голубой мечтой — зданием Энрайта. Как нам сообщили, имеются проблемы с архитектором. Похоже, что целой полудюжине строительных воротил неугомонный мистер Энрайт уже дал от ворот поворот. И это несмотря на то, что все они мастера высочайшего класса».

Рорк остро почувствовал то состояние, с которым всегда старался бороться, от болезненного воздействия которого старался защититься — состояние беспомощности, которое возникало у него всякий раз, когда перед его мысленным взором вставало то, что он мог бы сделать, если бы его не лишили этой возможности. Затем, без всякой причины, он подумал о Доминик Франкон. Она никак не была связана с тем, что занимало его ум, и его неприятно поразило, что она сумела остаться в его сознании среди всех прочих мыслей.