— Неплохо, Доминик. Чего-то в этом роде я и ожидал. Немного холодновато. Знаешь, я бы не поставил сюда этот холодно-голубоватый стул. Чересчур очевидно. Слишком уж сюда подходит. Именно его и можно ожидать на этом самом месте. Я бы выбрал морковно-красный цвет. Безобразный, бросающийся в глаза, нагло красный. Как волосы мистера Говарда Рорка, но это так, между прочим — совершенно ничего личного. Достаточно легкого мазка диссонирующего колера, и комната будет смотреться совсем иначе, такого рода штучки придают помещению особую элегантность. Цветы подобраны прекрасно. Картины тоже неплохие.

— Все так, Эллсворт, но в чем дело?

— Разве ты не знаешь, что я никогда раньше у тебя не бывал? Как-то случилось, что ты меня никогда не приглашала. Даже не знаю почему. — Он с удовольствием уселся, положив одну ногу на другую и вытянув их, открывая взгляду полностью выступающий из-под брюк темно-серый с голубой искрой носок, а над ним — полоску голубовато-белой кожи, поросшей редкими черными волосами. — Но ты вообще не отличалась общительностью. Я говорю в прошедшем времени, дорогая, в прошедшем. Так говоришь, мы давненько не виделись? И это верно. Ты была так занята — и столь необычным образом. Визиты, обеды, коктейли и чаепития. Разве не так?

— Все так.

— Чаепития. По-моему это гениально. У тебя хорошее помещение для чаепитий, большое, масса пространства, чтобы напихать приглашенных, особенно если тебе все равно, кем его заполнить, — а тебе все равно. Особенно сейчас. А чем ты их кормила? Паштет из анчоусов и яйца, нарезанные сердечком?

— Икра и лук, нарезанный звездочками.

— А как насчет старых леди?

— Плавленый сыр и толченый орех — спиралью.

— Мне хотелось бы увидеть, как ты справляешься с такими делами. Просто чудо, как внимательна ты стала к старым леди. В особенности к омерзительно богатым, чьи зятья занимаются недвижимостью. Хотя думаю, что это все же лучше, чем отправиться смотреть «Разори-ка меня» с капитаном первого ранга Хайги, у которого вставные зубы и прелестный участок на углу Бродвея и Чамберс, на котором еще ничего не построено.

Вошла служанка с подносом. Тухи взял рюмку и, осторожно держа ее, вдыхал аромат ликера, пока служанка не вышла.

— Не скажешь ли мне, к чему эта тайная полиция — я не спрашиваю, кто в нее входит, — и для чего столь детальный отчет о моей деятельности? — безразлично спросила Доминик.

— Я скажу тебе кто. Любой и каждый. Как по-твоему, могут люди говорить о мисс Доминик Франкон, ставшей ни с того ни с сего задавать приемы? О мисс Доминик Франкон как о своего рода второй Кики Холкомб, но гораздо лучше — о, намного! — гораздо тоньше, гораздо способнее и к тому же, представьте себе, несравненно красивее. Тебе давно пора хоть как-то использовать свою восхитительную внешность, за которую любая женщина перерезала бы тебе горло. Конечно, если подумать о гармоничном соотношении формы и содержания, твоя красота все равно пропадает зря, но теперь хоть кто-то, по крайней мере, извлекает из нее пользу. Например, твой отец. Я уверен, что он в восторге от твоей новой жизни. Малышка Доминик дружески относится к людям. Малышка Доминик становится наконец нормальной. Он, конечно, заблуждается, но как приятно сделать его счастливым. И некоторых других тоже. Меня, например; хотя ты никогда не сделала бы ничего, чтобы я почувствовал себя счастливым, но все же, понимаешь ли, у меня есть счастливая способность совершенно бескорыстно извлекать радость из того, что предназначалось отнюдь не мне.

— Ты не ответил на мой вопрос.

— Напротив. Ты спросила, откуда такой интерес к твоей деятельности, и я отвечаю: потому что она дает мне радость. Кроме того, послушай, кто-то мог бы и удивиться — пусть это и недальновидно, — если бы я собирал информацию о деятельности своих врагов. Но не знать о действиях своих — ну право, знаешь, не думала же ты, что я мог быть столь бездарным генералом. Ведь что бы ты ни думала обо мне, ты никогда не считала меня бездарным.

Своих, Эллсворт?

— Послушай, Доминик. Чем плох твой письменный, и разговорный, стиль — ты используешь слишком много вопросительных знаков. Во всех случаях это плохо. Особенно плохо, если в этом нет необходимости. Оставим игру в вопросы и ответы, просто поговорим, раз уж мы все понимаем и нам не надо задавать друг другу вопросы. Если бы в этом была необходимость, ты бы выбросила меня отсюда. А вместо этого ты угощаешь меня очень дорогим ликером.

Он держал рюмку у самого носа и смачно вдыхал аромат напитка; за обеденным столом это было бы почти равносильно громкому причмокиванию и вульгарно, здесь же его манера прижимать край рюмки к хорошо подстриженным небольшим усикам казалась в высшей степени элегантной.

— Ладно, — согласилась она, — говори.

— Я это и делаю. И с моей стороны это весьма любезно — раз уж ты не готова говорить сама. Еще не готова. Что ж, продолжу — в чисто созерцательной манере — о том, как интересно видеть людей, которые так радостно приветствуют тебя в своей среде, принимают тебя, толпятся вокруг тебя. Отчего это, как ты считаешь? Они полны презрения сами по себе, но стоит кому-то, кто презирал их всю жизнь, внезапно перемениться и стать любезным — они подкатываются к тебе брюшком вверх и со сложенными лапками: давай, пощекочи им животик. Почему? Здесь возможны два объяснения, как мне представляется. Приятное состоит в том, что они великодушны и жаждут почтить тебя своей дружбой. К сожалению, приятные объяснения никогда не бывают верными. Второе же состоит в том, что они догадываются: ты порочишь себя, стремясь к дружбе с ними, ты сошла с пьедестала, одиночество — тоже пьедестал, и они в восторге от возможности стащить тебя еще ниже с помощью своей дружбы. Хотя, конечно, никто, кроме тебя самой, этого не осознает. Именно потому ты идешь на это с муками, а ради благородного дела ты никогда не решилась бы на такое. Нет, ты идешь на это исключительно ради избранной цели. И цель эта настолько гнуснее средств, что сами средства становятся вполне терпимыми.

— Знаешь, Эллсворт, ты сейчас произнес такую фразу, которую никогда не вставил бы в свою рубрику.

— Разве? Несомненно. Я могу сказать тебе многое, чего никогда не напишу. А какую?

— Одиночество — тоже пьедестал.

— А, это? Да, совершенно точно. Я бы так не написал. Но тебе дарю, хотя она так себе. Пошловата. Когда-нибудь я найду для тебя и получше, если захочешь. Хотя жалко, что ты выбрала только ее из моего краткого выступления.

— А что бы ты хотел, чтобы я выбрала?

— Ну, два моих объяснения, например. В них есть один интересный момент. Что добрее — поверить в лучшее в людях и придавить их благородством, которое им не под силу, или принять их такими, какие они есть, потому что им так спокойнее? Доброта, разумеется, выше справедливости.

— Мне на это наплевать, Эллсворт.

— Мы не настроены на отвлеченные рассуждения? Интересуемся лишь конкретными результатами? Допустим. Сколько заказов ты добыла для Питера Китинга за последние три месяца?

Она поднялась, подошла к подносу, оставленному служанкой, налила себе ликеру и, сказав «четыре», подняла рюмку ко рту. Затем вновь обернулась к нему, все еще с рюмкой в руке, и прибавила:

— Вот он, знаменитый метод Тухи. Не бить в начале статьи, не бить в конце. Одарить исподтишка, когда меньше всего ожидают. Наполнить всю колонку бредом только для того, чтобы протолкнуть одну важную строчку.

Он вежливо склонился:

— Совершенно точно. Именно поэтому я люблю говорить с тобой. Бесполезно быть изощренно ехидным с людьми, которые даже не понимают, что ты изощренно ехиден. Но невозможно высказать бессмысленную бессмыслицу, Доминик. К тому же я и не знал, что стиль моей рубрики стал столь очевиден. Надо придумать что-то новенькое.

— Не стоит беспокоиться. Публике он нравится.

— Еще бы. Публике понравится все, что я напишу. Так их четыре? Я пропустил один. Я насчитал три.

— Что-то я не пойму — если ты хотел узнать только это, зачем вообще пришел? Ты так любишь Питера Китинга, а я ему столько помогаю, гораздо больше, чем мог бы ты, поэтому если ты хотел поговорить со мной о помощи Питу, то совершенно напрасно, — разве не так?