— Самое скверное в нечестном человеке то, что он принимает за честность, — сказал он. — Я знаю одну женщину, которой никогда не хватало убеждений больше, чем на трое суток, но когда я сказал ей, что она бесчестна, она сердито поджала губы и заявила, что иначе понимает честность, чем я, — она, дескать, ни у кого денег не крала. Однако таким, как она, я не опасен. Ее я не ненавижу. Я ненавижу ту немыслимую идею, которую ты, Доминик, страстно обожаешь.

— Вот как?

— Мне доставило бы большое удовольствие доказать ее невозможность.

Она подошла к нему и опустилась на нагретую солнцем гладкую палубу рядом с его креслом. Его удивил ее нежно пристальный взгляд. Он нахмурился. Она поняла, что в ее взгляде отразилось то, что ей открылось в нем, и отвела глаза.

— Гейл, зачем ты мне все это рассказываешь? Ведь тебе не хочется, чтобы я так думала о тебе.

— Ты права. Зачем же рассказывать? Хочешь знать правду? Потому что об этом надо рассказать. Потому что я хочу быть честным перед тобой. Только перед тобой и перед собой. Но в другом месте у меня на это не хватило бы духу. Только здесь… Потому что здесь это кажется не совсем реальным. Что скажешь?

— Да, не совсем реальным.

— Наверное, я надеялся, что здесь ты это поймешь и примешь и будешь, тем не менее, относиться ко мне так же, как когда позвала меня тем особенным тоном.

Она прижалась лицом к его коленям, уронив руку со сжатыми в кулак пальцами на горячие, сверкающие на солнце доски палубы. Ей не хотелось открывать ему, что она поняла из его рассказа.

Поздней осенью, вечером, они стояли у парапета на крыше своего дома, в саду, и смотрели на город. Длинные полосы света из окон словно изливались с нависшего над городом мрачного неба. Разрозненные яркие капли отрывались от светового потока и разгорались внизу, в пожаре мостовых.

— Вот они, Доминик, высотные здания. Небоскребы. Помнишь? Они были первыми звеньями, связавшими нас. Мы оба влюблены в них, ты и я.

Ей подумалось: не досадно ли, что он присвоил себе право говорить об этом? Но она не чувствовала досады.

— Да, Гейл. Я влюблена в них.

Доминик смотрела на вертикальные линии света, исходящие от здания Корда. Она оторвала пальцы от парапета и словно дотронулась до далекого здания. Оно ее ни в чем не упрекнуло.

— Мне нравится видеть людей у подножия небоскреба, — сказал он. — Там они не больше муравьев. Видишь людей в их подлинном масштабе. Ничтожные глупцы! Но ведь возвел эти громадины тоже человек, эти невероятные глыбы из камня и стали. И эти глыбы не делают карликом того, кто их поставил, наоборот, он возвышается над делом своих рук. Они открывают миру истинные масштабы величия своего созидателя. В этих зданиях, Доминик, мы любим способность к творчеству, героическое в человеке.

— Ты любишь героическое в человеке, Гейл?

— Я люблю мысль об этом. Но я не верю в это.

Облокотясь о парапет и всматриваясь в длинные прямые линии света внизу, она сказала:

— Хотелось бы мне понять тебя.

— А я думал, что я весь как на ладони. От тебя я никогда ничего не скрывал.

Винанд смотрел на сигнальные огни, монотонно вспыхивающие над черной рекой. Потом он показал далеко на юг, на размытое голубоватое пятно:

— Это здание «Знамени». Видишь вон там голубой свет? Я сделал многое, но одну вещь упустил, самую важную. В Нью-Йорке нет здания Винанда. Когда-нибудь я построю новое здание для «Знамени». Это будет самое грандиозное сооружение в городе, и оно будет носить мое имя. Моя карьера началась в грязной газетенке, она так и называлась — «Газета». Там я был на побегушках у нечистоплотных людей. Но уже тогда мечтал, что когда-нибудь будет возведено здание Винанда. Все эти годы я не переставал думать об этом.

— Почему же ты его не построил?

— Я не был готов.

— Не был готов?

— Я и сейчас не готов. Почему — не знаю. Знаю только, что это очень важно для меня. Это будет символ. Я пойму, когда для этого придет время. — Он повернулся на запад, к смутной россыпи бледных огоньков и сказал, показывая на них: — Там я родился. Местечко называется Адская Кухня. — Она слушала внимательно.

Он редко заговаривал о молодых годах.

— Мне было шестнадцать, когда однажды я так же стоял на крыше и смотрел на город. Тогда я решил, кем стану.

Тоном он подчеркнул поворот в разговоре: обрати внимание, это важно. Не глядя на него, она думала: наконец-то наступает то, чего она ждала, она получит ключ к нему. Уже давно, размышляя о Гейле Винанде, она старалась представить себе, что такой человек может думать о своей жизни и работе; возможно, он гордится собой, скрывая при этом стыд, а может быть, самодовольством подавляет чувство вины. Она смотрела на него. Он стоял, подняв голову к темневшему небу; в его поведении нельзя было распознать ничего из того, чего она ожидала; в нем угадывалось совершенно неожиданное качество — рыцарская доблесть.

Это и есть ключ, поняла она, но от этого загадка лишь становилась сложнее. Но где-то в глубине ее сознания наступало понимание, как пользоваться ключом, и, прислушавшись к этому чувству, она вдруг сказала:

— Гейл, прогони Эллсворта Тухи.

Он удивленно повернулся к ней:

— То есть?

— Послушай, Гейл. — В ее голосе появилась настойчивость, которой никогда не было в их разговорах. — Раньше я не хотела остановить Тухи. Я даже ему помогала. Я думала, что мир его заслужил. Ничто и никого я не пыталась оградить от него. Мне в голову не приходило, что спасать от него надо «Знамя», где он, казалось бы, на месте.

— Что ты такое говоришь?

— Гейл, когда я выходила за тебя замуж, я не предполагала, что буду испытывать такую преданность. Это противно всему, что я раньше делала, настолько противно моей натуре, что трудно выразить. Для меня это просто катастрофа, переломный момент… и не спрашивай, почему он наступил, потребуются годы, пока я сама в этом разберусь; знаю только, что этим я обязана тебе. Прогони Эллсворта Тухи. Убери его, пока не поздно. Ты разделался со многими гораздо менее опасными и менее вредными людьми. Гони его в шею, преследуй его до конца и не успокаивайся, пока от него не останется одно воспоминание.

— Но почему вдруг? Почему ты вспомнила о нем именно сейчас?

— Потому что я знаю, к чему он стремится.

— К чему же?

— Его цель — подчинить себе империю Винанда.

Он громко рассмеялся. В его смехе не было возмущения, он не звучал обидно, — просто насмешка над неудачной шуткой.

— Гейл, Гейл… — беспомощно взывала она.

— Ради Бога, Доминик! А я-то всегда уважал твое мнение.

— Ты никогда не понимал Тухи.

— И не стремился понять. Только представь, что я преследую Эллсворта Тухи. Танк давит клопа. С какой стати увольнять Эллси? Он приносит мне прибыль. Людям нравится его пустозвонство. Как можно резать курицу, несущую золотые яйца? Для меня он ценен, как морковка, которой приманивают ослов.

— В этом и состоит опасность. Часть опасности.

— У него много прихвостней? Много поклонников? Их всегда было немало в моем хозяйстве, еще почище Тухи, крупнее калибром и талантом. Когда я выбрасывал кое-кого из них за дверь, их славе тут же приходил конец. О них забывали, а «Знамя» продолжало процветать.

— Дело не просто в его популярности, а в природе, характере ее. Ты не можешь сражаться с ним его оружием. Ты ведь танк — оружие очень честное и наивное. Прямодушное оружие переднего края, танк идет впереди, крушит все перед собой и принимает на себя все удары. Он же — разъедающий, отравляющий газ. Я уверена, что есть тайный ключ к самой сердцевине зла. И Тухи его знает. Не знаю, каков этот ключ, но знаю методы и цели Тухи.

— Подчинить себе империю Винанда?

— Да, подчинить себе прессу как одно из средств достижения конечной цели.

— Какой конечной цели?

— Подчинить себе весь мир.

Он сказал тоном терпеливого отвращения:

— Ну о чем ты, Доминик? Что за вздор и зачем тебе это?

— Я говорю серьезно. Очень и очень серьезно.