— Ради Бога, Гейл, не валяй дурака.

— Гейл, на кону «Знамя», — шептал Скаррет, — наше «Знамя».

— Мы тебя поддержим, Гейл, станем заодно, снова поставим газету на ноги, будем поступать, как скажешь, будешь полным хозяином, но ради Бога, поступи по-хозяйски!

— Спокойно, господа, спокойно! Винанд, вот наше окончательное предложение: мы меняем позицию по Кортландту, возвращаем Хардинга, Аллена и Фалька и спасаем обломки. Да или нет?

Ответа не было.

— Винанд, ты знаешь, другого не дано, или придется закрыть газету. Тебе не удержаться, даже если ты выкупишь все наши акции. Уступи или закрой «Знамя». Лучше уступи.

Винанд все слышал. Это звучало везде. Это было на слуху задолго до совета директоров. Он знал это лучше всех присутствующих. Закрой «Знамя».

Перед глазами вставала картина: у главного входа в «Газету» вешают новую вывеску.

— Тебе лучше уступить.

Он сделал шаг назад. За ним не было стены, лишь спинка кресла. Он вспомнил тот миг в спальне, когда чуть было не спустил курок. Он понимал, что сейчас он спускает его.

— Хорошо, — сказал он.

Всего лишь пробка, подумал Винанд, рассматривая блестящий предмет под ногами, бутылочная пробка на нью-йоркской мостовой. Мостовые полны такого мусора — пробок, булавок, пуговиц, цепочек от раковин. Иной раз — потерянных ценностей. Но, попав на мостовую, все они выглядят одинаково — смяты, вдавлены в асфальт… и поблескивают в свете ночных фонарей. Удобрение городских полей. Кто-то допил бутылку и выбросил пробку. Сколько колес и ног прошлись по ней? Не поднять ли? Нагнуться, опуститься на колени и голыми руками выковырять ее из асфальта? У меня не было права надеяться на спасение; не было права встать на колени и искать искупления. Миллионы лет назад, когда Земля еще только рождалась, были подобные мне живые существа: мухи, попавшие в смолу, ставшую потом янтарем, животные, захваченные лавой, которая, затвердев, стала камнем. Я человек двадцатого века, и я стал осколком жести на мостовой, надо мной грохочут грузовики.

Он шел медленно, подняв воротник плаща. Пустая улица вытянулась перед ним, здания впереди выстроились, как книги на полке, составленные без всякой системы, разного цвета и размера. Он проходил мимо подъездов, которые вели в темные дворы, уличные фонари давали возможность оглядеться, но они выхватывали только участки улицы, разрывая темноту. Он свернул за угол, увидев яркий сноп света, бивший из окон через три или четыре дома впереди.

Свет лился из окон ломбарда. Ломбард был заперт, однако свет оставили, чтобы отпугнуть воров. Винанд остановился и осмотрелся. Он считал витрину ломбарда самым печальным зрелищем на свете. То, что было свято для людей как память и имело реальную ценность, выставлено на обозрение зевак; можно вертеть в руках, можно торговаться; для сторонних глаз многие их этих вещей — дешевый хлам, инструменты грез, свалка ненужных предметов, все эти скрипки и пишущие машинки, альбомы и обручальные кольца, потертые брюки и кофейники, пепельницы и непристойные фигурки из гипса, все эти свидетельства нищеты, отчаяния и оставленных надежд. Память утраченной любви и былого счастья. Их существование не пришло к законному завершению, их не продали как должно, а заложили и обрекли на бесчестье, на несбыточную надежду вернуть свое место в мире.

— Привет, Гейл Винанд, — сказал он вещам в витрине и прошел мимо.

Он почувствовал железную решетку под ногами, в ноздри ему пахнуло запахом пыли, пота и грязного белья, этот запах был хуже всякого складского запаха, так как он стал привычен, стал нормой, даже если это был запах распада и тлена. Вентиляционный люк метро. Он думал: вот след множества людей, спрессованных как сельди в бочке, так, что ни дохнуть, ни пошевелиться. Вот общая сумма, хотя, конечно, там, под землей, в массе людской плоти были и другие запахи — аромат здоровой молодой кожи, чистых волос, накрахмаленного белья. Такова природа итоговых сумм и стремления к общему знаменателю. Но что же тогда остается от усреднения суммы многих умов, лишенных воздуха, пространства, индивидуальности? Остается «Знамя», подумал он и зашагал дальше.

Мой город, думал он гордо, который я любил и которым, как полагал, правил.

Он ушел с совета директоров, сказав: «Альва, останься за меня». Он не остановился у стола Мэннинга, замотанного до бесчувствия, не перекинулся ни словом с Доминик, с сотрудниками, занятыми делом, ждущими и уже знающими о принятых на совете решениях. Им все расскажет Скаррет. Он вышел из здания, пришел домой и уселся один в спальне без окон. Никто не пришел и не потревожил его.

Потом, когда стемнело и можно было не опасаться, он вышел на улицу. Проходя мимо газетного киоска, он увидел вечерние выпуски газет, в которых сообщалось, что конфликт со «Знаменем» улажен. Профсоюз принял предложенный Скарретом компромисс. Он знал, что Скаррет позаботится об остальном. Скаррет изменит первую полосу завтрашнего номера «Знамени», напишет для нее передовицу. Печатные машины наверняка уже запущены. Через час на улицах появится утренний выпуск «Знамени».

Он шел куда глаза глядят. Он ничем не владел в городе, но каждая часть города владела им. Верно, что теперь его шаги будет направлять город, им будет руководить притяжение случайных мест. Я в вашем распоряжении, мои господа. Я пришел приветствовать вас и заверить, что готов идти туда, куда мне скажут. Я тот, кто хотел власти. Но теперь я не властитель, я слуга безликих господ — этой женщины, стоящей, широко раздвинув жирные белые колени на ступеньке старого дома, этого толстяка, с трудом вытаскивающего грузное, пузатое тело из такси перед большим отелем, этого коротышки, потягивающего пиво перед стойкой бара, женщины, вытряхивающей запятнанный матрас из окна многоквартирного дома, таксиста, остановившегося на углу, дамы с орхидеями, напившейся в кафе на углу, беззубой женщины, торгующей жевательной резинкой, мужчины, прислонившегося к двери казино. Все они мои повелители.

Остановись, думал он, и пересчитай освещенные городские окна. Всех не перечесть? Но за каждым из этих желтых прямоугольников, карабкающихся ввысь по стене один над другим прямо к небу, под каждой лампочкой — взгляни, видишь искорку над рекой, это не звезда — сидят люди, которых ты никогда не увидишь и которые тоже имеют власть над тобой. За обеденными столами, в гостиных, в постелях, в подвалах, кабинетах и ванных. Мчатся в метро у тебя под ногами. Поднимаются в лифтах в расщелинах окруживших тебя зданий. Трясутся в автобусах и машинах, снующих мимо тебя. Это твои хозяева, Гейл Винанд. Заброшена сеть, она крепче, чем сплетение труб, несущих воду, газ и отходы. Прочные нити этой сети обвиты вокруг тебя, и люди держат их в руках. Потянули за ниточку, и ты дернулся. Ты был властителем, ты держал людей на поводке. Поводок всего лишь веревка с петлей на обоих концах.

Мои безумные анонимные хозяева. Они дали мне дом, офис, яхту. Всем им, каждому, кто пожелал, я продал за три цента Говарда Рорка.

Он шел мимо открытого мраморного подъезда — пещеры, залитой светом, дышащей прохладой кондиционера. Это был кинотеатр. Выгнутые радугой разноцветные буквы на афише возвещали — «Ромео и Джульетта». Рядом со стеклянной будкой кассы стоял рекламный щит: «Бессмертная пьеса Билла Шекспира! Классика, доступная каждому: простая история юной любви. Парень из Бронкса встречает девушку из Бруклина. Такое бывает со всеми — с вашими соседями и с вами самими».

Он прошел мимо пивной. Пахнуло затхлым пивом. Женщина грузно склонилась мятой грудью на стойку. Автомат играл аранжировку в ритме свинга «Песни к вечерней звезде» Вагнера.

Показались деревья Центрального парка. Он шел, опустив глаза, мимо отеля «Аквитания».

Дошел до угла. Другие похожие перекрестки не привлекли его внимания, но здесь все было иначе. Это была темная площадка, зажатая между опорами надземки и стеной запертого гаража. Он увидел в конце улицы удалявшийся грузовик. Надписи на нем он не разглядел, но узнал его. Под опорами дороги притулился газетный киоск. Он перевел взгляд на сброшенную машиной пачку газет. Это было «Знамя», утренний выпуск.