— Я сама во все кладу лук, — призналась Ребекка Дью.

— Кошек она тоже не выносит. От них у нее, видите ли, мурашки по коже идут. Даже если она ее не видит, но знает, что в доме есть кошка. Бедняжка Шримп уже не смеет носа в доме показать. Я сама никогда особенно не любила кошек, но все же считаю, что и они имеют право на существование. Только и слышу: «Сьюзен, не забудь, что я не ем яиц!» «Сьюзен, может, кому-нибудь и нравится перестоявшийся чай, но я к числу таких людей не принадлежу». Перестоявшийся чай, мисс Дью! Да когда в жизни я кому-нибудь подавала перестоявшийся чай?

— Я и представить себе этого не могу, мисс Бейкер.

— Если есть вопрос, которого лучше не задавать, она обязательно его задаст. Она ревнует доктора к его собственной жене — почему, дескать, он жене рассказывает о своих делах раньше, чем ей? И всегда допрашивает его о пациентах. А он этого просто терпеть не может, мисс Дью. Доктор должен уметь держать язык за зубами, вы сами это прекрасно понимаете. А какие она закатывает сцены из-за того, что боится пожара. «Сьюзен, — говорит как-то мне, — надеюсь, ты не разжигаешь огонь с помощью минерального масла? И не разбрасываешь по дому жирные тряпки? Они самовозгораются. Тебе понравится смотреть, как горит этот дом, зная, что беда произошла по твоей вине?» Ну, мисс Дью, тут я над ней посмеялась. В ту же ночь она подожгла свечой гардины и вопила как зарезанная. И это как раз когда бедный доктор, не спавший две ночи, наконец уснул! И представьте — каждое утро она является ко мне в кладовку и пересчитывает яйца — вот это меня злит больше всего! Знали бы вы, чего мне стоит сдержаться и не сказать: «Заодно уж и ложки пересчитайте». Дети ее, конечно, ненавидят. Миссис доктор измучилась, стараясь их сдерживать. А однажды мисс Блайт посмела дать Нэнни пощечину — когда дома не было ни доктора, ни его жены — и всего лишь за то, что девочка назвала ее миссис Мафусаил — это она от Кена Форда услышала.

— Я бы ей самой дала пощечину, — зверским голосом проговорила Ребекка Дью.

— Я ей так и сказала: если она еще раз тронет детей, я сама ей дам пощечину. «По попке мы их иногда хлопаем, но пощечин не даем никогда — так и запомните!» Она неделю на меня дулась, но по крайней мере с тех пор не трогает детей. Зато обожает, когда их наказывают родители. «Если бы я была твоей матерью…» — сказала она как-то Джиму. «Нет уж, никогда вы не будете ничьей матерью», — ответил бедный ребенок. Вы же сами понимаете, что она его довела. Доктор послал его спать без ужина, но как вы думаете, кто потом принес ему кое-чего покушать?

— Действительно, кто? — хохотнула Ребекка Дью.

— Я не одобряю, когда дети неуважительно относятся к старшим, мисс Дью, но должна признаться, что когда Берти Друк однажды запустил в нее шариком из жеваной бумаги — только малость промазал, — я дала ему домой пакетик пончиков, хотя, конечно, не сказала, за что. Он был рад до смерти — пончики ведь не растут на деревьях, а эта жадина миссис Друк никогда не печет детям ничего вкусного. Нэнни и Ди — я об этом ни одной живой душе, кроме вас, не говорила — назвали свою старую куклу с треснутой головой тетей Марией и, когда старуха их выбранит, топят ее в бочке с дождевой водой — куклу, конечно, а не старуху. Сколько раз они это делали — не сосчитать. Но вы не поверите, мисс Дью, какой номер она выкинула позавчера вечером!

— Я про нее чему хочешь поверю.

— Она опять на что-то обиделась и не стала есть ужин. Но поздно вечером забралась в кладовку и съела ужин, который я приготовила для доктора — все до последней крошки, дорогая мисс Дью. Как только Господь Бог такому попустительствует?

— Не надо богохульствовать, мисс Бейкер, — твердо заявила Ребекка Дью. — Сохраняйте чувство юмора.

— Да я отлично понимаю, что у всего есть смешная сторона, мисс Дью, смешна даже жаба, попавшая под борону. Вот только смешно ли самой жабе? Извините, что я вам все это рассказала, мисс Дью, но знаете, насколько мне полегчало. Миссис доктор я ничего этого сказать не могу, и в последнее время мне стало казаться, что если я не выговорюсь, то не иначе как лопну.

— Я вполне вас понимаю, мисс Бейкер.

— Ну, а теперь, мисс Дью, — сказала Сьюзен, деловито поднимаясь со стула и направляясь к плите, — может, чайку выпьем на ночь? А куриную ножку скушаете?

— Я никогда не отрицала, — сказала Ребекка Дью, вынимая из духовки поджарившиеся окорочка, — что, хотя нам не следует забывать о Высоком, земными радостями тоже пренебрегать не стоит.

Глава двенадцатая

Джильберт таки улучил две недели, чтобы поохотиться в Новой Шотландии… но отдохнуть целый месяц его не смогла уговорить даже Энн. На дворе стоял ноябрь. Кругом — темные холмы, на них чернеют ели, рано ложатся сумерки, но, несмотря на эту унылую картину, дополняемую заунывными песнями ветров с Атлантики, Инглсайд сверкал огнями и звенел смехом.

— А почему ветер так горько плачет? — как-то вечером спросил Уолтер.

— Потому что он вспоминает все горе, которое было в мире, — ответила Энн.

Тетя Мария пренебрежительно фыркнула:

— Просто в воздухе много сырости, и у меня невыносимо болит спина.

Но порой даже ветер радовал обитателей дома, звеня между серебристо-серыми стволами кленов. А иногда был штиль, неярко светило солнце, и в воздухе стояла морозная тишина.

— Посмотрите на эту белую звезду над пирамидальным тополем, — сказала Энн. — Когда я вижу такое, я счастлива просто потому, что живу.

— Какие же чудные вещи ты говоришь, Анни. Подумаешь, эка невидаль — звезда! — ответила тетя Мария, думая про себя: «Будто мы звезд не видели! Лучше подумала бы о том, что творится на кухне. Не знает она, что ли, как Сьюзен транжирит продукты? Яйца тратит без счету, свиной жир кладет туда, где сошел бы и говяжий. Или ей все равно? Бедный Джильберт! Немудрено, что ему приходится работать не покладая рук».

Однажды утром в конце ноября темную землю припорошило снежком, и дети вбежали в столовую, восторженно крича:

— Мама, скоро Рождество и приедет Санта-Клаус!

— Неужели ты до сих пор веришь в Санта-Клауса? — спросила тетя Мария Джима.