— Так о нем все знают?

— А вы сомневались? Камилла смеялась до слез. Приходите вечерком, я приведу Бабету; смешная, она уверяет, что вы не ошиблись.

— Она права.

— Как так права? Расскажите кому-нибудь другому. Слишком много чести для меня, я вам не верю. Но вы избрали верную тактику.

Именно ее я и придерживался вечером за столом, притворно удивляясь нескромности Ла Тура и уверяя, что излечился от страсти, которую к нему питал. Бабета называла меня грязной свиньей и отказывалась верить в мое исцеление. Происшествие это по неведомой причине отвратило меня от девчонки и внушило дружеские чувства к Ла Тур д’Оверню, который по праву пользовался всеобщей любовью. Но дружба наша едва не окончилась пагубно.

Однажды в понедельник в фойе Итальянской комедии этот милейший человек попросил меня одолжить сотню луидоров, обещая вернуть их в субботу.

— У меня столько нет, — отвечал я. — Кошелек мой в вашем распоряжении, там луидоров десять — двенадцать.

— Мне нужно сто и немедля, я проиграл их вчера вечером под честное слово у принцессы Ангальтской[62].

У меня нет.

— У сборщика лотереи должно быть больше тысячи.

— Верно, но касса для меня священна; через неделю я должен сдать ее маклеру.

— Ну и сдадите, в субботу я верну вам долг. Возьмите из кассы сто луи и положите взамен мое честное слово. Стоит оно сотни луидоров?

При этих словах я поворачиваюсь, прошу его обождать, иду в контору на улицу Сен-Дени, беру сто луи и приношу ему. Наступает суббота, его нет; в воскресенье утром я закладываю перстень, вношу в кассу нужную сумму и на другой день сдаю ее маклеру. Дня через три-четыре в амфитеатре Французской комедии Ла Тур д’Овернь подходит ко мне с извинениями. В ответ я показываю руку без перстня и говорю, что заложил его, дабы спасти свою честь. Он с грустным видом отвечает, что его подвели, но в следующую субботу он непременно вернет деньги:

— Даю вам, — говорит он, — свое честное слово.

— Ваше честное слово хранится в моей кассе, позвольте мне более на него не полагаться; вернете сто луидоров, когда сможете.

Тут доблестный вельможа смертельно побледнел.

— Честное слово, любезный Казанова, — сказал он, — мне дороже жизни. Я верну вам сто луидоров завтра в девять утра в ста шагах от кафе, что в конце Елисейских полей. Я отдам их вам наедине, без свидетелей; надеюсь, вы непременно придете и прихватите с собой шпагу, а я прихвачу свою.

— Досадно, господин граф, что вы хотите заставить меня столь дорого заплатить за красное словцо. Вы оказываете мне честь, но я предпочитаю попросить у вас прощения и покончить с нелепой этой историей.

— Нет, я виноват больше вашего, и вину эту можно смыть только кровью. Вы придете?

— Да.

За ужином у Сильвии я был грустен — я любил этого славного человека, но не меньше любил и себя. Я чувствовал, что не прав, словцо и впрямь было грубовато, но не явиться на свидание не мог.

Я вошел в кафе вскоре после него; мы позавтракали, он расплатился, и мы двинулись к площади Звезды. Убедившись, что нас никто не видит, он благородным жестом протянул мне сверток с сотней луидоров, сказал, что мы будем драться до первой крови, и, отступив на четыре шага, обнажил шпагу. Вместо ответа я обнажил свою и, сблизившись, тотчас сделал выпад. Уверенный, что ранил его в грудь, я отскочил назад и потребовал от него держать слово. Покорный, словно агнец, он опустил шпагу, поднес руку к груди, отнял ее, всю обагренную кровью, и сказал: «Я удовлетворен». Пока он прилаживал к ране платок, я произнес все приличествующие случаю учтивые слова. Взглянув на острие шпаги, я обрадовался — лишь самый кончик был в крови. Я предложил графу проводить его домой, но он не пожелал. Он просил меня молчать о происшедшем и считать его на будущее своим другом. Обняв его со слезами на глазах, я воротился домой до крайности опечаленный — я получил добрый урок светского обхождения. Об этом деле никто не прознал. Неделю спустя мы вместе ужинали у Камиллы.

В те дни получил я двенадцать тысяч франков от аббата де Лавиля, награду за поручение, исполненное мною в Дюнкерке. Камилла сказала, что Ла Тур д’Оверня уложила в постель ломота в бедрах и что, если я не против, мы можем завтра утром проведать его. Я согласился, мы пришли и после завтрака я с самым серьезным видом объявил, что если он доверится мне, я его вылечу, ибо причина его болей — не ломота в бедрах, но влажный дух, коего я изгоню печатью Соломона и пятью словами. Он расхохотался, но сказал, что я могу делать все, что мне заблагорассудится.

— Тогда я пойду куплю кисточку, — сказал я ему.

— Я пошлю слугу.

— Нет, я должен быть уверен, что купили не торгуясь, а потом, мне надобны еще кое-какие снадобья.

Я принес селитры, серного цвета, ртути, кисточку и сказал графу, что требуется малая толика его мочи — совсем свежей. Они с Камиллой рассмеялись, но я с серьезным видом протянул ему сосуд, задернул шторы, и он исполнил мою просьбу. Сделав раствор, я сказал Камилле, что она должна растирать бедро графу, покуда я буду произносить заклинание, но если она рассмеется, все пропало. Добрых четверть часа они смеялись без умолку, но потом, взяв пример с меня, успокоились. Ла Тур подставил бедро Камилле, и та, войдя в роль, принялась усиленно растирать больного, пока я вполголоса бормотал слова, кои они не могли понять, ибо я и сам их не понимал. Я чуть было не испортил дело, увидав, какие гримасы корчит Камилла, чтобы не расхохотаться, — смешнее не бывает. Наконец я сказал «довольно», окунул кисточку в раствор и одним движением начертал знак Соломона: пятиконечную звезду величиной в пять линий. Потом, обмотав ему бедро тремя салфетками, я обещал, что он выздоровеет, если сутки пробудет в постели, не снимая повязки. Мне понравилось, что они больше не смеялись. Они были озадачены.

Четыре или пять дней спустя, когда я уже обо всем подзабыл, услыхал я в восемь утра стук копыт под окном. Выглянув, я увидел, как Ла Тур д’Овернь слезает с коня и входит в дом.

— Вы были так уверены в себе, — сказал он, обнимая меня, — что даже не зашли удостовериться, помогла ли мне ваша чудодейственная операция.

— Конечно, уверен, но будь у меня побольше времени, я бы вас навестил.

— Могу ли я принять ванну?

— Никаких ванн, покуда не почувствуете себя совсем здоровым.

— Слушаюсь. Все кругом дивятся, ведь я не мог не поведать о чуде всем своим знакомым. Иные вольнодумцы подняли меня на смех, но пусть себе говорят, что хотят.

— Вам надлежало быть осмотрительнее, вы же знаете Париж. Теперь я прослыву шарлатаном.

— Да никто так не думает. А я пришел просить вас об одолжении.

— Что вам угодно?

— Моя тетка — признанный знаток абстрактных наук, великий химик, женщина умная, богатая, владеет большим состоянием; знакомство с нею ничего, кроме пользы, не принесет. Она сгорает от желания видеть вас, уверяет, что все про вас знает и вы не тот, кем слывете в Париже. Она заклинала меня привести вас к ней на обед; надеюсь, вы противиться не станете. Ее имя — маркиза д’Юрфе.

Я не был с нею знаком, но имя д’Юрфе произвело на меня впечатление, я знал историю знаменитого Анн д’Юрфе, прославившегося в конце XVI века. Дама сия была вдова его правнука, и я подумал, что, став членом этой семьи, она могла приобщиться высоких таинств науки, что весьма меня занимала, хоть я и почитал ее пустой химерой. Я отвечал Ла Тур д’Оверню, что поеду к тетке его, когда ему будет угодно, но только не на обед, разве что мы будем втроем.

— У нее за обедом всякий день бывает двенадцать персон, — возразил он, — вы увидите самых примечательных людей Парижа.

— Именно этого я и не хочу, мне претит репутация чародея, каковую вы по доброте душевной мне создали.

— Напротив, все вас знают и почитают. Герцогиня де Лораге говорила, что четыре или пять лет назад вы постоянно ездили в Пале-Рояль, проводили целые дни с герцогиней Орлеанской; г-жа де Буфлер, г-жа де Бло и сам Мельфор помнят вас. Напрасно вы не возобновили прежних знакомств. Вы так ловко исцелили меня, что, уверяю вас, можете составить огромное состояние. Я знаю в Париже сотню человек из высшего света, мужчин и женщин, что отдадут любые деньги, только бы их вылечили.

вернуться

62

Матери Императрицы российской Екатерины. (Примеч. автора на полях.)