Он отрешенно рассматривал выцветшие изодранные обои, темные следы от полок, когда-то висевших на стене, паутину в углах под потолком, испещренным грязно-желтыми пятнами. На полу валялись скорченные окурки папирос, возле перекошенной двери присохли к полу собачьи экскременты.
«Или шакальи», – обреченно подумал он, пересек пустую комнату и остановился у окна.
Окно слепо таращилось в утреннюю сырость. С высоты четвертого этажа видны были крыши сараев, палисадник с черными скелетами деревьев, скамейка, дорога, покрытая грязью. Выбоины в асфальте заполняла коричневая жижа. На тротуаре валялась безголовая кукла; голова покоилась в луже и бездумно смотрела в тяжелое серое небо. В помойке у скрюченного тополя рылась тощая собака. За сараями громоздились безликие дома, а дальше мир тонул в безнадежной серости – или и не было там никакого мира...
Он поежился, сел на пол у подоконника и обхватил руками колени. Потом снял шляпу, положил на облупленные доски рядом с собой, поднял воротник пальто и спрятал руки в карманы. Он ждал.
Когда-то давным-давно он сидел в этой или очень похожей на эту комнате, только тогда в ней стояли диван, круглый стол, покрытый клеенкой, в окружении венских стульев, этажерка с книгами и большой шифоньер, а с потолка свисала лампа под роскошным оранжевым с бахромой абажуром.
Тогда он писал письмо. Поставил точку, аккуратно вывел на конверте три крупные буквы «М», «Г» и «Б» и, заложив руки за голову, закачался на венском стуле.
Потом, уже заняв освободившееся место своего шефа, он как-то возвращался из учреждения домой, зайдя по пути в гастроном и купив бутылку дорогого коньяка и баночку красной икры. Стоял чудесный, не жаркий еще майский вечер, на бульваре под липами сидели пары, смакуя пломбир. Он, молодой и здоровый, в новом сером двубортном бостоновом костюме и сером плаще упруго и быстро шагал по усыпанной гравием аллее, помахивая портфелем и с наслаждением затягиваясь любимой «Герцеговиной флор». Из едва оперившихся кустов ему наперерез выскочила цыганка; на ее шее звенели побрякушки, и звон этот сливался со звоном трамваев. Он поморщился и приготовился оттолкнуть попрошайку.
Но цыганка не стала попрошайничать. Она засеменила рядом, довольно еще молодая, с выщипанными по-модному бровями и румянами на смуглом лице, подметая гравий немыслимой пестроты юбками.
«Пошла отсюда!» – процедил он, не поворачивая головы, и швырнул окурок мимо урны. А цыганка сказала внезапно тусклым голосом, совсем как в паршивых книжонках: «Бойся человека в сером пальто, ненаглядный», – и отстала, и затихло бряканье ее украшений.
Он только плечами передернул и продолжал шагать по бульвару, а вечером играл в карты с полковником-соседом, говорил комплименты его жене, а потом читал газеты на своем диване и жевал бутерброды с красной икрой.
... Жизнь текла своим чередом, кого-то снимали и кого-то назначали, полыхала война в Корее, покорно голосовал девятнадцатый съезд, хоронили Отца Народов и шла ремилитаризация Западной Германии.
Он был высок и недурен собой, умел говорить, и не одна гражданка имела на него виды. Однако жениться он не спешил, все выбирал подходящую, а между тем водил на свой диван доверчивых машинисток и даже работниц искусства, обнадеживая их признаниями в любви.
Когда очередная Зина или Мила (имена он не держал в памяти) поделилась с ним своей радостью, он уговорил ее сделать тайный аборт, красноречиво доказывая, что ребенок сейчас будет очень некстати, и обещая жениться сразу после совершения этой пустяковой операции.
А женился он только через три года, и не на той забытой то ли Маше, то ли Зине, а на долго обхаживаемой дочери партработника, пошедшего в гору после постановления о преодолении культа личности.
Вскоре после пышной свадьбы и переезда в квартиру тестя он, отправляясь в командировку, шел по вокзалу, держась с достоинством и брезгливо отстраняясь от снующих по перрону неухоженных детей.
Инвалид в засаленной телогрейке и с рюкзаком за плечами неожиданно преградил ему дорогу, тяжело опираясь на костыли, и хрипло попросил, подавшись к нему ущербным своим телом: «Земляк, выручи, на билет не хватает».
Он фыркнул, обошел инвалида, проследив, чтобы не задеть кисло пахнущую телогрейку, и устремился к вагону.
«Земляк, бойся человека в сером пальто», – сказал ему вслед инвалид.
Сидя в купе, он попивал чай с лимоном, развлекал пышнотелую молодящуюся попутчицу, рассуждал о достоинствах совнархозов и антипартийной подрывной деятельности фракционной группы. Ночью, ворочаясь на полке, он убедил себя в том, что инвалид и цыганка – одна шайка-лейка, специализирующаяся на вымогательствах, решил при следующем случае сдать в милицию эту мелкую уголовную сошку, успокоился и заснул.
Еще года через два он очень ловко подделал чужую подпись и поднялся на очередную ступеньку служебной лестницы. К «хрущевской оттепели» он отлично приспособился, на собраниях часто поминал работников, пострадавших в период культа, зажигательно звал вперед, к сияющим вершинам, дома мирно жил с женой, уважительно относился к тестю, а по субботам, ссылаясь на занятость по работе, посещал молодую и умелую в любви закройщицу ателье мод и делал ей дорогие подарки.
Именно от нее и шел он в конце декабря, скользя подошвами по утрамбованному снегу. В витринах магазинов красовались наряженные елки, летели на спутниках улыбчивые куклы, изображающие Новый Год, стояли в сугробах из ваты у саней покрытые блестками Деды Морозы и Снегурочки. Повсюду горели огоньки, складываясь в порядковый номер грядущего уникального года, две последние цифры которого, поставленные «вверх ногами», становились такими же, как и две первые.
Неподалеку от такой вот освещенной витрины булочной горько плакала девчушка лет десяти. Он, наверное, не обратил бы на нее внимания – мало ли по каким пустякам плачут дети! – но она робко двинулась ему навстречу, неловко переставляя ноги в больших не по размеру валенках.
«Дяденька, я деньги потеряла. – Тонкий голос ее дрожал. – Батя прибьет».